Чур, мой дым!
Шрифт:
Я подумал: может быть, к нам пришло такое горе за то, что тетя подливала в молоко воды? Как-то в сарае я сказал ей об этом.
— Да уж так ли велик мой грех, чтобы такое наказание понести? — отвечала она. — Другие вон и воруют, и развратничают, и злобу сеют, а им все ничего. Вот уж воистину, где тонко, там и рвется. Не успеешь залатать одну дыру, вторая тут как тут. Крепись, мой сыночек, крепись. Видно, так уж заведено в нашем грешном мире, что от испытания до испытания и живет человек.
Заработок
Я
Я очень любил гибкие деревья, любил взбираться по ним. Было что-то лихое и гордое в преодолении страха высоты, когда пьянеет голова и замирает сердце; на раскачивающихся вершинах ты заодно с ветром, с глубоким упругим размахом ствола, ты рискуешь и в то же время испытываешь себя.
Но особенно нравились мне деревья кряжистые, с кронами, точно роща; они пришли из веков и еще выстоят века. А какое счастье было проникать в монашескую строгость сосны, в растрепанные владения осины или в железное царство дуба! Самой ароматной и самой стыдливой страной была лиственница.
На деревьях мы любили с Семеном петь. Нам очень нравилась песня пиратов из кинофильма «Остров сокровищ». Мы переделали ее по-своему и стали петь так:
Слава нашим звонким пилам, Счастье наше — как звезда. Лазаем по всем вершинам И нигде не вьем гнезда.Мы так прониклись важностью и героизмом своей работы, что никому, даже нашим сверстникам, не советовали забираться на деревья.
— Смотри, без опыта тут делать нечего, шею свернешь, — строго предупреждали мы, и предупреждение, должно быть, звучало так внушительно, что ребята даже ловчее нас не решались подниматься к вершинам. Мы с Семеном ходили по нашему парку хозяевами, поглядывали на деревья, как врачи на больных, и казалось, что деревья давно бы зачахли, не будь наших рук и нашей смелости.
В ту весну я впервые по-настоящему почувствовал красоту парка. На моих глазах черные тоскливые ветви вдруг озарялись нежным светом распустившихся почек. От порыва ветра разбегался по всему лесу трепет голубого, желтого и ярко-зеленого огня.
Я запрокидывал голову и подолгу смотрел на вершины, смотрел, пока не зарябит в глазах. И тогда мне казалось, что сквозь прозрачную сетку ветвей, сквозь крохотные, не больше ногтя листья просачивается небо. Его голубые капли как бы касались моего лица. И вдруг я переставал понимать, где верх, а где низ. И казалось, что деревья вершинами свисают ко мне, а их корни где-то там, в непонятном далеке.
И тогда наступало прекрасное головокружение. Кружение всего: облаков, леса, планеты и чего-то во мне самом, в моем сердце, в моей памяти. И казалось, что я чувствую свою причастность ко всему, что познано и что еще в тайне, и к тому чуду, которое роднит и деревья, и птиц, и гусениц, и человека…
Летом, тоже с Семеном, я стал работать перевозчиком: переправляли отдыхающих с правого берега Невы на левый. Лодка у нас была большая, вместительная. Гребли мы по очереди.
Бывало, что в лодку садилось много народу. Мы заплывали вдоль берега повыше, против
Иногда наши пассажиры пугливо поглядывали на тяжелое скольжение воды, на осевшие борта лодок, на отдаленные берега, на своих пацанистых гребцов, и кто-нибудь нарочито спокойно спрашивал:
— Дотянем, не перевернемся?
— Ерунда, — бойко заверял я. — Не в первый раз за веслами. А уж если чего… тоже не беспокойтесь, поможем выплыть.
Семен только посмеивался. Он-то знал, что я совсем не умею плавать.
Мы часто мечтали. Он мечтал стать моряком дальнего плавания, а я — путешественником.
— Для путешествий нужно много денег, — говорил Семен. — А вот моряк сразу двух зайцев убивает: и деньги заколачивает, и впечатлений будь здоров сколько. Логично?
— Логично, — отвечал я. — Только мне хочется, чтоб во все стороны бродить, куда захочу. А у тебя палуба и вода. Вот и сиди на своей посудине круглый год. Нет, стану только путешественником.
— Не логично, — заявлял Семен очень серьезно, — мальчишество.
Нам было весело работать перевозчиками. Мы мало обращали внимания на мозоли и на то, что к вечеру сильно болели руки от усталости.
Особенно я любил ночные рейсы через Неву, когда в дождь и сильный ветер кто-нибудь кричал с другого берега:
— Э-эй! Перевозчик!
С ощущением подвига и своей безусловной важности мы гребли по неспокойной, бугристой Неве. На изгибе реки подпрыгивали бакены. Протяжно и сипло гудели буксиры. Было жутко и прекрасно побеждать страх, темноту и стихию.
Всякий раз, когда я отдавал тете заработанные деньги, она целовала меня в лоб и говорила:
— Потерпи, желанный, потерпи, дорогой. Бог тебя вознаградит. — И она бережно заворачивала деньги в розовую ситцевую тряпочку и прятала их за стенные часы.
В ситцевую тряпочку тетя складывала и свои сбережения. Она почти каждый день теперь ездила на рынок продавать цветы, ягоды, помидоры, грибы, молодую картошку. Озабоченно и уверенно шаркали ее куцые валеночки с галошами. Выпрямилась, стала тверже ее узкая сухонькая спина.
Дядя Никита жил по-прежнему. Аккуратно вставал в семь часов пятнадцать минут, подходил к мутному зеркалу, выщербленным гребешком причесывал волосы, освежал лацканы пиджака и уходил в контору. И ничто не изменилось ни в его привычках, ни в поведении, будто все заботы о хозяйстве и громадном долге его не касались.
Осенью мы купили телку. Старушки в сарае уже давно не было, ее зарезали и продали на рынке.
Вели телку через весь лесопарк. Она упиралась дрожащими ногами, мычала и дико таращила большие влажные глаза.
— Не бойся, Зорька. Не бойся, кормилица, — причитала возле нее тетушка и небольно похлестывала пучком сухих веток.
Я приносил Зорьке пойло с кусочками хлеба и рыбьим жиром. Она широко расставляла толстые короткие ноги, падала на колени, захлебывалась, вскидывала головой, раздувала ноздри и жадно ловила мой палец белым шершавым языком. В сарай приходила тетушка. Гладила Зорьку по черным вздутым бокам, почесывала горячие бугорки на лбу, где намечались рожки, и приговаривала: