Чур, мой дым!
Шрифт:
Ровно в час дня дядя приходил обедать; ел сначала щи, затем яичницу с салом; каждый отрезанный кусочек бережно посыпал солью, обмазывал горчицей, неторопливо жевал, заедая крошечными дольками хлеба, и время от времени вытирал усы полотенцем. После этого он ложился на кровать, укладывал длинные ноги на стул и засыпал. Во сне его рыжие усы шевелились и подпрыгивали, когда он делал звучный выдох, похожий на «п-фу».
После отдыха дядя снова легким взмахом поправлял волосы, надевал пиджак, освежал лацканы и уходил в контору. Так было каждый день, так, наверное, было всю жизнь. Насколько я помню, дядя никогда не отступал
Дядя любил наставлять:
— Если хочешь, чтобы тебя уважали, учись.
— Не переноси на завтра то, что можешь сделать сегодня.
— Лучше синицу в руки, чем журавля в небе.
Возле нашего дома стояли четыре улья. Дядя часто открывал ульи без дымаря и сетки, — он говорил, что пчелы узнают хозяина по запаху. Запах табака и водки они не переносят. Дядя не курил и очень редко выпивал крошечную рюмку перцовки за компанию. Мне запомнилось, что от него всегда исходил тонкий запах меда и сот, и, может быть, поэтому его не жалили пчелы.
Он любил говорить о пчелах и говорил о них так, будто боялся нечаянно разрушить какую-то свою мечту.
— Ты знаешь, что такое нектар? Не знаешь, так вот послушай.
Он рассказывал, что утром, когда встает солнце и каждый цветок раскрывает перед ним свои лепестки, на самых донышках цветов переливаются, как драгоценные камни, маленькие капли нектара. Возьмешь в рот такую каплю — и будешь жить дольше всех на свете. В этой крошечной капельке вместилась вся сила солнца, и все лекарства, и все здоровье, какое только есть на свете.
Дядя очень редко занимался хозяйством, и хоть всю жизнь провел в сельской местности, плохо знал, как лучше сажать картошку, ухаживать за огурцами, за морковкой. Он все время проводил на службе, в конторе перед счетами и огромной бухгалтерской книгой.
Дядя запрещал приходить к нему во время работы. Но однажды он засиделся за годовым отчетом, и я принес ему ужин. Дядя как будто бы и не заметил моего прихода, только раз быстро взглянул из-под очков утомленными выцветшими глазами. Резко отбросил сухими пальцами костяшки счетов сначала влево, потом вправо. Потом передвинул линейку на широкой бухгалтерской книге и четко вывел пером длинное число. Потом опять бледные пальцы в синих прожилках метнули колесики счетов вправо, потом играючи стали разбрасывать их по сторонам. И новое длинное число появилось в последней графе.
Горела настольная лампа под зеленым абажуром. Приглушенный свет обволакивал три громоздких стола, массивные стопки вздутых папок, коричневую печь в углу. В комнате пахло канцелярским клеем и печным теплом. Дядя сидел в телогрейке, чуть сгорбленный, седой, неподвижный — только невесомо порхала над счетами очень чистая старческая рука.
Не знаю, в тот ли вечер или раньше, а может быть, и позже, я со страхом подумал о работе моего дяди. Подумал, что такая работа дается людям в наказание, — человека приковывают к стулу на всю жизнь. И еще мне показалось, что дядя скрывает какую-то обиду, что специально кому-то в отместку он всю жизнь просидел на этом конторском стуле, чтобы соединить все маленькие числа в одно гигантское число.
И как только он напишет
Матрена Алексеевна
Как только Матрена Алексеевна закончила гимназию, она сразу же вышла замуж и уехала жить в пригород. Первый муж ее был инженером-строителем. Но жила она с ним недолго: он бросился под поезд. Из-за чего это произошло, я, как ни старался, не мог узнать. Осталось тайной и то, почему тетушка скрывалась потом больше двух месяцев в доме сельского бухгалтера и нерадостно вышла за него замуж.
Двадцать семь лет прожили они вместе. Матрена Алексеевна воспитала двоих детей мужа: своих детей у нее не было.
Три раза в ее дом забирались воры, уносили почти все.
— Бог с ними, — говорила она, — чужое добро впрок не пойдет. — И все начинала заново.
В лесопарке она просыпалась раньше всех. Надевала короткие валенки с галошами — она их носила и зимой и летом, — повязывала голову платком, шла по делам. Поливала на огороде помидоры, приносила из лесу опят для жаренки, готовила завтрак и снова шла в огород. Допоздна шаркали по земле ее валенки. Губы низенькой, сухонькой старушки были плотно сжаты, а глубокие озабоченные глаза озарялись приветливым светом, когда кто-нибудь говорил ей: «Здравствуйте, Матрена Алексеевна».
Вечером она иногда пела молитвы протяжным плачущим голосом. Потом крестила мою подушку, чтобы не снились дурные сны. Каждое утро, уходя в школу, я с робостью и смущением сжигал записочку, в которой просил святого братца Иоанна помочь мне получить пятерку по русскому языку и арифметике. Об этом братце я знал, что он живет в Вырице, что он святой, что тетушка была у него один раз на обеде, где наелась досыта одной картофелиной и маленьким кусочком хлеба. И еще я знал, что Иоанн кормит коров еловыми ветками — и они дают молоко ведрами.
Бога я очень боялся. Просил райской загробной жизни для матери и всякого благополучия нашему дому. Мне было страшно думать о боге, особенно в темноте; ведь если он все может, значит, он ужасно сильный, а стоит ему ошибиться, и он нечаянно может сделать мне что-нибудь плохое.
Тетушка возила меня на Троицкое поле в церковь «Кулич и пасха». Мне было там стыдно, особенно когда все крестились, вставая на колени. У всех были несчастные, просящие лица. Мне от этого становилось противно, потому что я не чувствовал никакого несчастья. Но я тоже просил бога. И чем дольше стоял в церкви, тем сильнее мне хотелось быть несчастным, чтобы все видели, какой я маленький и какое у меня большое горе.
Мне всегда почему-то казалось, что тетушка верит в бога не так, как другие старушки. В ее глазах я никогда не видел благоговейной слепоты и даже подозревал, что она молится по привычке или на всякий случай: а вдруг действительно есть что-то там… после смерти.
Весной она почти все дни проводила на огороде. Поливала лук, ухаживала за помидорами, учила меня высаживать рассаду капусты.
— Земля — это не грязь, — говорила она, ласково растирая в ладонях навоз и комки глинистой почвы. — Ткни в грядку пальцем, опусти в лунку корешок, привали осторожно, живой ведь он.