Цвет и крест
Шрифт:
По приезде, дня три, пока не приспособишься, ходишь голодный, и к этому непрерывно идущему, размывающему камни дождю, к этому ворчанию полуголодного люда, размывающего берега власти, присоединишь и свой голос.
Все очень злы, но я не думаю, что только от голода. Большой город всегда был похож на остров – твердыню состоятельных людей, окруженный морем нужды. Прошлый год перед восстанием у меня в этом городе-острове было человек десять знакомых богатых людей: они жили так, как теперь живут в Англии, почти совершенно не чувствуя войны через недостатки в продовольствии. Теперь же из этих домов у меня осталось только три – вот как сильно за эти шесть месяцев моего отсутствия Остров Благополучия размылся. И все-таки я не думаю, что злость исходит только от голода.
В моей квартире живет старая женщина с дочерью, мать с утра до ночи в очередях, дочь служит машинисткой и получает сто пятьдесят
Странные вести приносит каждый день моя старуха из очередей: то, что мы все умрем с голоду, то, что взорвемся, то, что нас перебьют большевики и потом немцы придут и, Бог знает, чего не говорят в очередях! Но страшнее всего для старухи, что вместе с министерством, где служит ее дочь, им тоже придется эвакуироваться, Ей жалко расстаться со своими вещами, и кажется ей, что там дальше, в глубине России, еще страшнее. Так многие думают, и потому никто не хочет уезжать.
Таковы дела в области жизни материальной, в духовной жизни мы как паутиною опутаны разными партиями. Снизу Остров Благополучия подмывается людьми, не имеющими возможности выбраться на Остров, сверху, как ветер, его разрушают слова. Некоторые дворцы теперь стали огромными фабриками, днем и ночью производящими слова. Вокруг этих фабрик намечается образование особого, нового для нас политического быта, и нам, провинциалам, первое время кажется очень странным, что это словесное существование множество людей признают за самую жизнь.
Раздумываю об этом, и мне кажется, что все эти люди, как я когда-то, были очень аккуратными чиновниками и в определенные часы шли на заседания и там говорили и верили, что их слова создают Россию. V Особенно это заметно на Демократическом совещании при обсуждении коалиций и однородности. Почти все люди обыкновенного общественного труда, городские деятели, земцы, кооператоры стояли за коалицию, потому что никакого практического дела нельзя сделать без приспособления, объединения всего того, что, в общем, называется мудростью. Напротив, идейно-словесные люди стояли за однородное правительство. Все было похоже на дуэль Дон-Кихота с Санчо-Пансо, самое нелепое из всего, что только может совершаться на свете. Временная победа Дон-Кихота произвела неслыханное опустошение на лугу жизни: литература, искусство, всякая красивая одежда, цветы, случайно вспыхивающие интересные разговоры – все исчезло. На случай полного исчезновения «буржуазных» писателей и художников американцы ассигновали даже крупную сумму для очень дорогого, как бы посмертного альбома. Дон-Кихот, словно камнями, завалил все газеты и журналы платформами и резолюциями, замотал всех веревками своей паутинно-сложной организации. Проходя но улицам, вы слышите такой разговор:
– Моя точка зрения, – говорит Бобчинский, – точка зрения моя лежит
– Чем Вы это доказали? – спрашивает Добчинский.
– Я это доказал на митингах.
– Слышал я вас на митингах, не нахожу, что вы левее меньшевиков,
Потом начинается спор, как о сложнейших ходах в шахматной игре. Мне кажется, что для этого дела способности математические годятся больше других. Я совершенно лишен этих способностей, но представляю себе, что если войти, то очень интересно, но как войти? Недавно я слышал, как один молодой человек, тоже совершенно лишенный способностей математических, просил своего старшего товарища назначить ему какую-нибудь партию.
– Я, – говорил он, – желал бы, Саша, чтобы это все наше русское не у нас осталось, как смутное время, а значило бы для всего мира, как революция французская. Только я не хочу французской смертной казни и русского анархизма.
Старший товарищ задумался и сказал:
– Ты, Костя, я тебе скажу, кто ты: ты меньшевик-интернационалист.
Костя очень обрадовался, вынул записную книжку, просил указать ему бюро этой партии, где бы узнать ему, как быть ему дальше, что делать…
Наш Остров Благополучия я представляю себе как выходящий из моря нужды усеченный конус, по сторонам которого в трепете живет буржуазия, а на верхней площадке стоит Смольный – дворец Дон-Кихота. Часто из Смольного я возвращаюсь вниз, домой, только на рассвете, я возвращаюсь и будто спускаюсь все ниже и ниже, и вот, на самом низу, возле булочной вижу свою старуху-хозяйку первой в хлебной очереди: во мгле осеннего рассвета сидит она на каменной ступеньке, в черном платке, неподвижная, как мертвая, и немигающим глазом смотрит на прекрасно вырисованные на дверях замкнутой булочной белые крупчатые булки и куличи старого режима, самого старого…
О бесстрашии
Не бойтесь, друзья мои провинциалы, ехать в Петербург, уверяю вас, совершенно не страшно. Чего уж, кажется, страшнее наступления дикой дивизии месяц тому назад, как если подумать об этом где-нибудь в провинции. А на деле вышло очень просто. Газет в этот день, по случаю праздника, не ожидалось, и слава Богу! сижу я, письмо пишу. Наготовил писем, выхожу на улицу опустить. Встречается мне Марья Михайловна с корзинкой.
– Идемте, – говорит, – скорее идемте картошку покупать, я знаю одно место: продают по десять фунтов.
Служит Марья Михайловна в обсерватории и с корзинкой за картошкой вообще не ходит, и о продовольствии мы с ней никогда не говорим, а тут она хочет запасы картошки делать и еще увлекает меня – показалось странно.
– Боже мой, – говорит, – да вы ничего не знаете, Корнилов наступает с дикой дивизией, через день-два мы будем сидеть голодные, у вас нет корзинки, зайдемте ко мне, я дам.
Так я узнал в первый раз об этом странном наступлении и… пошел за картошкой. Так что страшного ничего не было, только на всю жизнь врезалась в память картошка, и где теперь ни увижу картошку, непременно вспомню корниловское наступление.
С тех пор, как туман, повисла над городом опасность войны гражданской, густо повисла, определенно. Теперь уже открыто в газетах призывают к свержению правительства и о гражданской войне говорят как о неизбежном. И все-таки мы живем здесь и не хотим уезжать. Страх войны гражданской есть сложное чувство, не раз мне приходило в голову: «Как могут все эти специалисты по гражданской войне так легко говорить о ней, неужели они совершенно лишены морального чувства? И почему о войне с внешним врагом всегда на первом месте мораль, а о войне гражданской как-то весело, вприпрыжку»? Приятель мой, вообще до волосинки моральный человек, говорит:
– Ну, и поколотят сколько-нибудь, при трех миллионах жителей это будет меньше, чем в Лондоне от трамваев.
И еще так:
– Пусть даже самая страшная Варфоломеева ночь, ну, тысяч тридцать при трех миллионах – опять пустяки.
Почему он, до волосинки моральный, о гражданской войне говорит без скорби, а так весело? Потому что он по этой части специалист и рассуждение имеет верное. Он знает, что наша обывательская жизнь есть постоянная война с великими жертвами, но мы привыкли и не замечаем ее. Теперь эта война переходит в сознание, началась борьба партий, которая приводит теперь к войне гражданской. Словом, раньше война была обывательская, а теперь с учетом и с выводом, в общей социологической схеме это считается шагом вперед, и потому приятелю моему, не признающему войны обывательской, сознательная война по душе, и сам он только и ждет того, как бы скорее дошло до него, чтобы его повесили, а идеи его восторжествовали, и на этот конец в его партии заготовлено знамя с изображением чаши, переполненной кровью и надписью: «Пролитая кровь обязывает».