Цветные ветра
Шрифт:
И шумный, как падающее дерево, долго гремел в маленьких, тесных комнатках, точно две пчелы копошились в лохматом зеленом волосе маленькие, чужие, ясные глаза.
Обдуло поселками, волостью, Тарбагатайскими горами – наложил эпитимью за грехи свои Калистрат Ефимыч Смолин в Талице:
– Женится на потаскухе городской.
На Сергия вышел как-то Калистрат Ефимыч из кельи в горы. Ярко-золотые перстни – скалы и камни неведомые на них – лиственницы. Шелковисто-розовые снега в белках. Дышит земля осторожно
И как стрепет в небо – бьет к горам душа.
Вздохнул Калистрат Ефимыч.
– Перелет ведь у птиц, поди… Летят! А тут сижу, милостыню раздаю…
Зашуршала трава, заговорила. Камешки по откосу покатились. Смотрит, выковыляла на тропу старуха древняя, лицо в лохмотьях, пала на колени, гнусит:
– Батюшка, Калистрат Ефимыч!…
А дальше и разобрать нельзя. Наклонился он к ней.
– Ты ко мне домой приходи, старуха, чаем напою, поговорим…
Гнусит старуха, заплетается губами, как и ногами.
– Нельзя ведь, родной… Денег-то нету, а у меня… дочка-то, Маша-то… батюшка!…
Сказал Калистрат Ефимыч, как научился говорить с убогими, – тихо и ласково:
– Какие деньги мне, бабушка?… Не надо…
– Сыны, сыны твои берут… просют, а мне что, кабы… да нету, нету, батюшка!…
Отошел он от старухи и по тропам незнамо куда побрел. Не заметил, как на скалу вышел, что в горах, в кедрах, в соснах.
А на скале стоят молодые талицкие парни кучкой, смотрят на запад, говорят тихо, а над ними на сосновой жерди болтается на ветру кумачовая тряпка.
– Чего вы? – спросил их Калистрат Ефимыч.
Сорвал боязливо один кумачовую тряпку, в карман сунул и ответил сердито:
– Та-ак…
Калистрат Ефимыч спросил:
– Семена не видали?
Не видали парни Семена. Да и не мог он тут быть. Незачем.
Есть снаряд такой охотничий – срубце. Делают его из жердей, узкий в горлышке, широк донцем, как бутылка. А закрывают стеблями овса необмолоченного – корни к донышку, а колосья свяжут крышей вместе.
Садится птица на конец крыши, проваливается вниз, а кверху как? Не расправить крыльев ей, не вылететь.
Вот под скалой увидал такой снаряд Калистрат Ефимыч, овес раздвинул, а там меж прутьев напуганные, голубовато-розовые птичьи глаза…
Опустил стебли Калистрат Ефимыч, выпрямился и сказал:
– Та-ак?… Сидишь?
XIII
Приезжали к офицерам киргизы. Денщики варили баранов и подливали для крепости в кумыс спирта. Киргизы напивались, обещали офицерам привести в отряды джигитов.
Однажды пьяные офицеры и поп Исидор пошли к Калистрату Ефимычу. Постояли у ворот, но во двор не зашли из-за грязи. Глубоко по колена оседая в темную, жирно пахнущую землю, вышла за ворота Агриппина.
– Чего не заходишь? – спросил торопливо офицер. Исступленно тлели
И от темной земли еще суше казалось ее тело. Офицер отвернулся.
– Хлысты! – сказал он.
С того дня Агриппина ходила каждый вечер к офицерам на другой конец села. В большой классной комнате офицеры лежали на кошмах.
Сушились на партах шкуры убитых волков. Пахло кислыми шкурами, кумысом и табаком.
Агриппина напивалась пьяная и, обняв ноги Миронова, пела матерные, солдатские песни. Так и засыпала.
Он, тихонько вытянув ноги из сапог, обувал бродни. Захватив бутылку спирта, офицеры уходили на охоту.
Утром Фекла ругалась. Дарья, озорно подмигивая, говорила:
– Завидки берут!… – И, поймав Агриппину в сенях, совала ей за пазуху какие-то травы. – Пей с парным молоком, всю жизнь ребят не будет. На Феклу плюнь…
Калистрат Ефимыч не выходил из кельи и не пускал убогих и жалующихся. А их было много.
Объявляли наборы воевать с большевиками, а парни не шли. Кого-то расстреливали… Говорили о восстаниях.
Дни были тугие и смолистые, как кедровые шишки.
Кололи птицу. Приготовляли на зиму пригоны.
Скот ходил сытый, вялый и сонный,
Зверь в Тарбагатае был тоже сытый и сонный. Медведь таскал в берлогу сено.
А на голбце плакала ночью и днем слепая Устинья, и на слезы ее не смотрели, как на горный ручей – течет и пусть течет.
XIV
Раскиданы в долине среди трав огромные, словно пятистенные избы, серые каменные глыбы. А речушка Борель издали с гор кажется совсем матово-черной. Пахнуло из долины вверх сухими листьями. Рдяно пылала перед глазами рябина внизу.
Никитин и Микеш лежали на скале и глядели в долину.
– Сэрбиа!… – гортанно и низко говорил Микеш. – Виноград, вино привозит!… Здэс мягкий народ. Нз хорроший!
Он подтянул винтовку ближе, стал свертывать папироску. Глаза впавшие, буровые, с резким взглядом, рыхло оглядели долину.
– Сделаем крепким, – отрывисто проговорил Никитин.
Солдатские штаны и рубаха плотно обтягивали его тощее тело. Босые ноги утомленно лежали на высохшей траве. И желтое – все тело было как один большой, рваный лист растения.
– Мужик – другой. Колчак – плох, глуп. Мужик понимает!…
– Дран, граз!… Мужык дран! Ганал, ганал, тэпэр плакат, стрэлал, стрэлал!…
Серб плюнул. Протяжно затянулся махоркой, передавая папироску Никитину, отодвинул винтовку и встал.
– Ты… ты!… – жгуче запинаясь, выговорил он. – Ты рразговарриват хочэшь? Стрэлат – в лоб каждый! Ты – рразговарриват? – Он порывисто зашагал прочь, бормоча на ходу: – Нэ хочу рразговарриват! – Но вернулся тотчас же и вязко опустился на камень. – Скущна? Хощу Сэррбиа рреволюциа делат. Здэс нар-род мягкий!