Цветы на пепелище (сборник)
Шрифт:
— И этот запаршивел, — сказал он.
Негр уставился на меня.
— Прячутся, черти, словно зайцы в кустах, не идут вовремя к врачу. Вот и заразили весь интернат.
От стыда я готов был провалиться сквозь землю. Мне казалось, что меня бритвой полоснули по сердцу или облили кипятком. У меня перехватило дыхание, и я думал, что тут же, на этом месте, упаду и умру.
Но выпускники вели себя как настоящие агенты, поймавшие преступника. Они не дали мне опомниться. Герчо подтолкнул меня вперед и скомандовал строгим голосом:
— А ну-ка, парень,
Слово старших учеников для нас, начинающих, было законом, к тому же в то время я не был в состоянии решать что-нибудь самостоятельно и только выполнял чужие приказы. Так, сопровождаемый двумя добровольными полицейскими, торжественно следующими за мной, я оказался в комнате директора.
В тот же день я узнал, что я не единственная паршивая овца в стаде.
В палате для чесоточных было двадцать двухъярусных железных коек, но больных вдвое больше.
ПЕРВОЕ ПИСЬМО
Время как вода, оно не стоит месте. И вот минуло два тяжелых месяца моего пребывания в интернате.
Домой я давно отправил несколько писем. Разумеется, о чесотке я в них не упоминал. Не писал я и о том, что пища плохая, невкусная, без капли жира. А кроме всего прочего, ее еще не хватало. Прокисший томат с несколькими зернышками риса, черная фасоль с горьким перцем, капуста, картофель — вот и все. Правда, в последние дни ее стали сдабривать мясом. Ребром, очищенной костью, но все же мясом, сушеным козьим мясом. (Это было в тот год, когда объявили войну козам, врагам наших лесов.) Но как я уже говорил, в своих письмах я предпочел об этом умолчать. Я жалел маму: она бы рыдала над каждой строчкой, оплакивая несчастную судьбу своего сына. Поэтому я писал ей только о том, что все у меня идет хорошо, что я жив, здоров и учусь неплохо.
А потом и вовсе перестал им писать. У меня не осталось ни гроша на марки.
Теперь я ждал ответа, ждал уже давно.
После окончания уроков дежурный раздавал почту. Ученики собирались внизу у лестницы, похожей на античный амфитеатр, и ждали, когда выкрикнут их имя.
Много дней я простоял там, надеясь, что назовут и мою фамилию. Напрасно! А между тем пачка голубых и белых конвертов, открыток, денежных переводов и извещений о посылках в руках у дежурного ученика или воспитателя была каждый день очень толстой.
Я ждал письма, письма от мамы, полного ласковых слов, с приветами от отца, деда, бабушки и множеством напутствий и советов, которые может дать только мать.
И после каждой раздачи почты передо мной словно раскрывалась черная пропасть. Моя душа содрогалась от боли, и никто не мог меня утешить. Я был словно вычеркнут из списка живых: меня забыли, от меня отказались,-забросн-
152
ли в какой-то чужой город, больше я для них не существую.
Неужели у них нет сердца? Неужели им меня не жалко?
Хотя, возможно, моя родня уже не считала меня ребенком. Ведь еще в июне мне пошел пятнадцатый год. И все же в эти
Потом мне становилось легче, в сердце возвращалась надежда, и ее лучи согревали меня, как солнце. Я возвращался к ребятам, и меня захлестывал поток повседневности. В эти минуты я словно смирялся с судьбой: мне было все равно, получу я письмо или нет. А иногда я просто забывал о нем.
Но это продолжалось лишь до следующего дня, до прихода новой почты. И тогда все начиналось сызнова. Червь сомнения вновь точил мою душу, а мое терпение сменялось страстным желанием получить письмо. Бывали дни, когда моя надежда крепла, когда я был уверен, что сегодня оно обязательно придет, но этого не случалось, и я вновь приходил в отчаяние.
Когда часто испытываешь разочарования, невольно начинает казаться, будто над тобой тяготеет какой-то злой рок. То же произошло и со мной. Я был окончательно сломлен и убит отсутствием вестей и уже ни на что больше не надеялся.
Пошел третий месяц моего пребывания в интернате.
Теплые дни бабьего лета уже улетели. Возможно, на юг вместе с ласточками и аистами. Кто знает! Но солнце стало у нас редким гостем; тучи множились, покрывая небо, как будто лишайником. Листья дикой оливы отливали уже не серебром, а золотом. Ветер — старый торговец — срывал их с веток, считал и пересчитывал, а затем укладывал на
153
неровных плитках двора. Наступала поздняя осень — злейший враг воспитанников в их изношенных пиджачках, — зубастая и свирепая.
Я больше не останавливался у лестницы во время раздачи писем.
Черные, полные тревоги мысли бродили в моей голове: может быть, мама заболела, может, она лежит в кровати и тревожится о том, что не может написать хоть несколько строк своему сыну. Ведь только ее исхудалая рука умеет кое-как выводить буквы, мозолистые руки отца всю жизнь управляли лишь сохой. Их плохо сгибающиеся от тяжелой работы пальцы никогда не прикасались к таким мелким предметам, как ручка или карандаш.
Когда я уезжал, родители мне обещали: «Как только уберем и смолотим рис, пришлем тебе деньги на брюки...»
Из дома я уехал только что не в лохмотьях. Мои брюки из домашнего полотна были короткими и едва прикрывали колени. Мать покрасила их ореховой скорлупой, но одна штанина получилась темнее другой, а на той, что была светлее, ясно отпечаталась половинка скорлупы. Настоящая абстрактная картинка. Однако в классе мои брюки были восприняты отнюдь не как художественное произведение. «Смотри-ка, — насмехались ребята, — они проверены санинспектором, что подтверждено печатью и подписью». Не лучше выглядели и мои ботинки, разевавшие свои пасти, как два крокодила. Я не помню, были ли у них подметки, но уверен, что каблуки отсутствовали.