Цветы на пепелище (сборник)
Шрифт:
XXVII
Вот и остался я совсем один. Один на белом свете.
Никогда в жизни я еще не чувствовал себя таким одиноким, жалким и никому не нужным. Не помогали ни утешения Насихи и Рапуша, ни пророчества тетки Ажи, толковавшей о том, что среди белых людей ждет меня лучшая доля.
Ее постоянные уверения повергали меня в еще большее отчаяние. Когда она заводила разговор о белых людях, мне казалось, будто хочет она сказать: «Уходи отсюда, детка, нет тебе места средь нас. Ты не цыган. А кто не цыган, тот и жить с цыганами не должен...»
Прошло несколько дней после смерти папаши Мулона,
Эти горькие мысли не оставляли меня в покое. Я обычно сидел под явором на ворохе прутьев, срезанных стариком в день его смерти, и сжав голову ладонями, мучительно размышлял. Ничего не хотелось делать — ни плести, ни играть...
...Однажды утром ждала меня новая неожиданность. Едва я проснулся от теплых лучей утреннего солнца, как услышал знакомое ржание Меченого. Я выскочил из шалаша. Конь стоял перед самым входом. Его спокойные свет¬
732
лые глаза пристально смотрели на меня. Ноги его были мокрыми — наверно, переходил вброд реки или бежал напрямик по залитым росою лугам....
Я крепко обнял его, прильнул лицом к его теплой шее и долго стоял так.
— Меченый, папаши Мулона больше нет... Наш старик, наш папаша Мулон ушел от нас навсегда. Мы с тобою совсем осиротели, остались одни на этом свете. Одни...
Слезы неудержимо текли и текли по лицу, добираясь до гладкой шерсти жеребца. А он, наверно, очень устал: легкая дрожь пробегала по спине. Однако он не сдвинулся с места, словно понимал мои слова, словно нутром чувствовал мою безысходную тоску и теперь хотел разделить ее вместе со мною, как-то утешить меня.
Вы даже и не знаете, как дорог мне был сейчас этот конь! Казалось, он стал еще милей, еще дороже, чем был. Я окончательно убедился, что наши судьбы — его и моя — схожи как капли воды. Чтобы выжить, нам пришлось вынести немало испытаний. Конечно, мне — по-своему, коню — по-своему.
Я услышал, как кто-то подошел к нам и остановился за спиной. Потом раздалось:
— Таруно, не плачь. Мальчишке стыдно плакать. Будь таким же молодцом, как всегда.
Это говорил Базел.
Но мне было не до Базела, я думал о Меченом. Вот и на этот раз Меченый не оставил меня одного в трудную минуту. Он пришел, чтобы утешить, успокоить меня своим выразительным взглядом, смягчить горечь безутешной утраты. Наверняка удрал из какого-нибудь сарая или конюшни, куда его заперли, и долго скитался по дорогам, пока не вернулся наконец сюда, ко мне.
Я крепко прижался к коню, и будто моя боль передалась и ему: мгновенная судорога пронизала все его тело.
Разве это не самоотверженная, беспредельная, хоть и молчаливая любовь?! Разве это не преданность?!
133
А Базел все твердил:
— Не плачь, Таруно, не плачь, парень! Айда в город.
В тот момент у меня не было сил ни согласиться, ни отказаться. Единственное, на
Грустная это была разлука — разлука с цыганской жизнью, с детством.
С тех пор как я себя помню, жил я с этими людьми, и все они, конечно, были дороги и близки мне. Другой жизни я и не знал.
Все радости и горести, все хорошие и плохие дни я пережил вместе с ними, все счастливые и грустные минуты делил с ними.
А сейчас куда?
Опять что-то новое...
Во мне еще звучали слова папаши Мул она: «А ты еще в самом начале пути».
Все пришли проводить меня. Насиха заливалась слезами. Глядя на ее искренне огорченную рожицу, я подумал:
«Если и была у меня когда-нибудь сестра, так это ты, Насиха. И ты всегда будешь мне сестрой. До свидания!»
Рапуш, безмолвный и торжественный, будто на празднике, стоял в сторонке.
«А ты был моим братом и останешься им до конца моих дней. До свидания, Рапуш!»
Я уж и не помню, что говорили они мне в момент расставания. А может, ничего и не говорили?..
Мы двинулись по дороге, и, прежде чем накрыла меня густая тень деревьев, я услышал, как под утренним солнцем льются грустные звуки скрипки. Это играл Рапуш.
Я, белый цыганенок, навсегда покинул свой убогий шалаш под старым явором, навсегда расстался с белыми дорогами под звездным небом. Там, на этих дорогах, я оставил свое детство.
ПРОЩАНИЕ С ДЕТСТВОМ
Чем ближе подходил день моего отъезда, тем больше росло во мне сопротивление, в душе поднимался какой- то непонятный бунт. Все четырнадцать лет, прожитые мною здесь, все красоты золотой осени, которыми я неизменно любовался в родной долине, казалось, протестовали против моей разлуки с ней. Откуда-то из самой глубины сердца поднимался плач и, не находя себе выхода ни в слезах, ни в стонах, болезненно сжимал грудь. Невидимые, но прочные нити связывали меня с каждой тропинкой, с каждой дорожкой. Нелегко мне было расстаться с нашей речкой, повернуться спиной к садам, лугам, виноградникам, целым лесам ореховых деревьев, ручейкам, что текли у подножия красивой горы. Я слился с ними воедино, стал их частицей, как листок, как травинка, как беззаботно порхающая птица. И когда я думал, что должен все это оставить, куда-то
137
уехать, мне казалось, что от меня отрывают что-то самое близкое, самое дорогое. Вероятно, такое же чувство испытывает дерево, которое пересаживают на новое место, неосторожно кроша и разрывая его крохотные, почти невидимые глазу корешки. Ведь это с их помощью оно впитывало соки родной земли, росло, цвело, радовалось жизни.
Прежде мне и самому приходилось бороться с искушением куда-нибудь уехать. Бывало, пасу я овец на одном из холмов, сяду, посмотрю на дорогу, которая уходит вдаль, на северо-запад через горы и долины, в далекий неведомый мир, и задаюсь вопросом: куда она ведет? А что, если я пойду по ней? Не поглотит ли меня навсегда тот голубоватый туман, что стелется вдали? В голове у меня возникали вопросы, на которые сам я был не в силах ответить и никогда не задавал их тем, кто бы мог это сделать.