Цвингер
Шрифт:
Из шифровальных служб и секретного делопроизводства, куда он на беду себе залез, невозможно было уйти. Так бы и не вырвался из Чека и скоро был бы ликвидирован, конечно, как слишком много знающий, если бы не помогли решить его проблемы сперва война, а потом — длительная отсидка в лагерях.
В начале войны Ульриха за немецкое происхождение отстранили от шифров и заслали преподавателем в школу военных переводчиков, в Ставрополь-на-Волге. В старое имение, где до войны располагалась кумысная колония для туберкулезников. В институте Ульрих не учился ни одного дня, но все равно ему выдали диплом в приказном порядке. Правда, было написано, что квалификация присвоена не государственными экзаменаторами, а «академической выпускной комиссией».
Летом сорок второго в Ставрополе было тихо. Занятия шли не в здании, а на
— Что, я дамочек должен учить отличать scheissen от schiessen! Срать от стрелять! Объяснять им нарукавные эмблемы специалистов — кузня, шорник, радиотехник! Растолковывать канты немецкие: белый для пехоты, красный для артиллерии, зеленый для горных стрелков, черный для саперов, голубой для медиков, синий для танкистов, лимонный для связистов, яично-желтый для кавалерии и позднее для разведывательных подразделений, фиолетовый для капелланов! Во! Нипочем не могли заучить, а я до сих пор помню. Но не этим же я был в профессии силен. Вдалбливал, как пленных фильтровать, проводить первичную обработку, заполнять опросники. Разве это моя квалификация? Я ведь способен любого пленного так расколоть, чтобы получить представление о стратегии всей воинской части. О том, что допрашиваемому самому и на ум не придет! Во сколько раз я того тупого ефрейтора умнее, настолько больше информации и получу. Из разговора. Из любого. А они требовали, чтоб я сидел и поучал идиоток в Ставрополе! Преподавал «крафтаусдрюке»! Мат солдатский! У немцев, как ты знаешь, вообще стоящих ругательств нет. И отроду не было. Приличный мат — только у русских. Что за занятие для аналитика и криптолога! Нам приносили мешок захваченных солдатских писем, и нате, неделю или месяц ковыряйтесь, разбирайте почерки, реализм всякий, выясняйте контексты и давайте комментарии.
— Ну, это тоже надо уметь, по опыту знаю.
— Вот именно что по опыту. Меня пытались приспособить, Вика, к той белибердистике, которою ты, Вика, занимаешься всю жизнь! Но им от меня этого было не дождаться. Я пользу настоящую приносить умел!
В конце концов рапортом дохлопотался. Получил задание готовить кадры для подпольных операций в Данциге. Обучал их незамысловатым шифрам. И хитроумненько, через шифры, все же выкарабкался в действующую армию, где мгновенно и влег с азартом сначала в радиоигры и разведку, а потом в формирование структур по радиоперехвату и разложению войск противника. Спецпропаганда, Седьмой отдел. Действительно, во многом Ульриховыми заботами с июля сорок третьего заработал комитет «Свободная Германия». Ульрих занимался подготовкой заброса в глубокий немецкий тыл перевербованных военнопленных. Курировал и звуковые передвижки, мотался на передний край. Возил туда генерала Вальтера фон Зейдлиц-Курбаха, которого так намастычил на пропаганду, что тому самому не верилось. А в Берлин входил с войсками Первого Белорусского: Седьмой отдел с утра до вечера писал ультиматумы, готовил делегации парламентеров, вещал на солдат противника и печатал листовки по поводу бессмысленности обороны Берлина.
О своем богатом опыте расшифровщика и аналитика Ульрих до сих пор старается молчать. Меньше знается, лучше спится. Любит, однако, вспоминать о прибытии на фронт, «когда нам дали налопаться». Тут он непременно переходит на русский, на фронтовой свой и лагерный жаргон, которым для разговоров с Виктором и не помышлял пользоваться, употребляя в быту французский. А как о фронте или об отсидке, тогда вдруг:
— На фронте нас, плюс к прочему, кормили. В военной школе в Ставрополе — натуральная голодуха. Хлеб мы делили с курсантами… Один отворачивался, другой показывал пальцем и спрашивал: кому? Кому доставалась горбушка — фарт. А приехали на фронт, гляжу — там вообще запросто лежат на какой-то тряпке килограмма два хлеба! И я на виду у товарищей весь этот хлеб без остатка за какие-то пять минут чисто съел!
А когда Виктор, к слову о кормежке, тихо спрашивает, как Ульрих пережил переход от положения сыто кормленного штабиста к статусу доходяги из Коми, Ульрих только рот кривит и отделывается гулаговскими фольклорными перлами, их он в изобилии набрал и насочинял за десять лет, которые ему было суждено отсидеть в местах заключения.
Мало что добудешь из Ульриха о следствии, битье и выколачивании признаний. Сел он по глупости. За то, что, уловив шестого июня сорок четвертого года по радио долгожданную весть — соединенные силы союзников совершили высадку на севере Франции, — кинулся в вещаниях превозносить французов. Пел хвалы рабочим, подпольной прессе, вооруженным силам «Свободной Франции», затоплению французами своего флота в Тулоне, бургундским виноградарям, французским интеллектуалам, генералу де Голлю. Ну, это ему и вспомнили.
Он проработал еще больше года. Дали ему доиграть радиоигры, довещать. Он делал шикарные агитпередачи. По его инициативе привозили даже девушек-немок из московских и эмигрантских семейств, и те детскими пронзительными голосками уговаривали немецких солдат подумать о семье и мирно отправляться домой.
Когда с часу на час ждали телеграмму о капитуляции Германии, когда все уже искали выпивку в домах и погребах, Ульриху пришел приказ вещать «Обращение к командованию и солдатам противника». Для пущей красоты приказывалось «вещать с позиции, находящейся на равном расстоянии от обеих аудиторий — немецкого переднего края и горки с нашими генералами». То есть это была верная смерть. Верная еще и потому, что стоял день, белый день.
Виктор живо представляет себе это зрелище, как, побарахтавшись в выбоинах, говорящая установка выползает на горку и судорожно скрипит, разворачиваясь в сторону противника. Как начинается вещание. По традиции, со штраусовского вальса «Тысяча и одна ночь». Как матерятся соседние командиры стрелковых взводов, мечтая, чтобы эту установку (которую почему-то обзывали «Зеленым Августом») отвели на другую горку подальше от них. Из немецких окопов слышно, как там крутят «Дас Блонде Кетхен». Учитывая исторический день, Ульриху очень не хотелось умирать. Но приходилось. И — выигрыш по трамвайному билету! — несказанно, неожиданно повезло. Немцы шарахнули и попали-таки, но по касательной! Кусок рупора отскочил прямо в щеку, не задел ничего и насквозь прошел. Можно было (ранен, но остался в строю) достойно удалиться.
После этого легкого ранения Ульрих стал хлопотать о демобилизации. Но взамен он получил предписание в командировку в Москву для доклада о деятельности комитета «Свободная Германия». И вот тут-то ему объявили прямо в штабе комитетов, в хорошо знакомом ему «Люксе», что он арестован и французский шпион.
— И как ты прочувствовал это, Ульрих?
— Ну как прочувствовал, Вика, глупый твой вопрос. Прочувствовал тяжело, потому что неожиданно. На допросе они все долбили насчет связи с французской разведкой. Пятьдесят восемь один бэ. Если я сотрудничал с иностранцами, значит, представляю собой изменника Родины. Я отвечал, что, во-первых, сотрудничал по определению, потому что создавал пропагандистскую структуру из иностранцев — «Свободная Германия». Там одни иностранцы и работали у нас.
— И не французы, а немцы.
— Вот это я и сказал. За это они меня покрыли таким матом, что я поневоле начал озираться — не мог поверить, что это действительно обращено ко мне. Потом известили, что я прислуживал иностранцам. Я им сказал, что до десяти лет сам был иностранцем. Тогда они ответили: тем более. Значит, уже в десять лет я стал изменником Родины…
— Которой?
— Отставить шуточки. Если прежде изменил своей прежней французской, то предательская твоя душа.
— Не французской, а швейцарской.
— Тем более. Колись, гад, рассказывай про свою работу на швейцарскую армейскую разведку!
— В общем, больше всего меня били за то, что я своими ответами сердил следователей. Я так и не подарил им подробности — кто меня завербовал, какие задания получал и т. д. Длилось это примерно три месяца. Я не сознавался. Передачи мне носить было, как ты знаешь, некому. Из комбеда выдали разок-другой двадцать три рубля на лавочку. Но не бесконечны же подобные милости. И через два месяца началась пеллагра в сочетании с голодным психозом. Я стал делать коллекцию хлебных крошек каждое утро, присваивал крошкам порядковые номера, зашифровывал интересные фразы, потом съедал по номерам — расшифровывал. Сложно объяснить, но такое от голода с некоторыми случалось: теряли рассудок вконец. Слава фортуне, относительно быстро мой вопрос решился. По пятьдесят восьмой прим бэ полагался расстрел, но в сорок пятом лагеря нуждались в рабсиле и расстрел легко меняли на червонец. Даже тем, кто не подавал прошения о помиловании.