Цвингер
Шрифт:
Ульриху вышла десятка, судило его ОСО, которое не давало по рогам: сразу после курорта…
— Становился полноправным гражданином?
— Как бы не так. Получал вечное поселение. Мне бы оттуда не выпутаться, да на выходе подфартило. Я тебе, кажется, рассказывал.
Ну а тогда, после суда, в фургоне с надписью «Фрукты» повезли на Ярославский вокзал. Отправили в Инту. Это был лагерь для иностранцев, фигурировал как «Минлаг». Уголь, уголь. И знакомства — одно другого интереснее.
— Оперативники подкупали меня психологически, обещали по специальности работу. Самый сладкий посул, самый коварный для зэка, он сильнее избиений. Великое наше противостояние с опером ничем не кончилось, стучать я не стал. Загнали в
— Ну, так ты им занадобился, вот и вытребовали.
— Да, но все-таки удивительно, что они смогли получить меня туда. В лагере особого назначения не отпускали, спорили, что им самим нужны шифровальщики. Для их убогой служебной корреспонденции. Они там шифровали все. Но разве это шифры? Так, эвфемизмы противные. Ссыльных в телеграммах обзывали макулатурой, подследственных — конвертами, ценных специалистов вроде меня — журналами, а женщин с детьми — квитанциями. Продукты называли карандашами. В общем, кровавый язык они тупо маскировали суконным…
…Боже, пошли здоровья Ульриху. Ему уже восемьдесят пять, но до чего светел! Я даже не исключаю, что смогу к нему обратиться. Если попаду в неприятности. Если окажусь в форс-мажоре.
Хотя Ульриху хотелось бы, чтобы не в форс-мажорной ситуации, а просто в нормальной жизни Виктор к нему почаще обращался. Ульрих к Виктору всегда с распахнутыми объятиями, с блокнотом, с советом. С нотацией. А как без нотации? Выгораживать и благодетельствовать. Отводить беду. Демонстрировать: кто предусмотрительней всех? Старый Ульрих.
А вы думали, он зануда, и не более того!
И вот мотал он свой срок, как вдруг майор — оперуполномоченный по шарашке, — проходя по дворику, где Ульрих сидел и обмозговывал программу шифровальную какую-то, остановился и спросил:
— Что, Зиман, дышишь?
— Дышу, гражданин начальник.
Встал, а майор этот, видимо помешавшийся, продолжал веселым голосом:
— Дыши глубже. Ус хвост отбросил!
Почему-то, однако, продержали еще два года. Он все отращивал волосы для свободной жизни. Вертухаи тщательно прошмонали, ничего предосудительного, но гадость на прощанье сделали: остригли его наголо. И тогда уж выпустили за тын.
Первое, что Ульрих увидел, выйдя на свободу осенью пятьдесят пятого, — в льдистой каше пьяная простоволосая баба сидела на земле, уткнув лицо в расстегнутый ватник. Народ проходил, на нее не глядя. Ульрих остался стоять со своим узлом посреди улицы, растерянно озираясь. Надо было идти фотографироваться, без двух фото «три на четыре» не дали бы документа, заменяющего бывшему з/к паспорт. А куда идти, он не знал. Заночевал на станции, дождался приемного дня в канцелярии, и вдруг — сюрприз! Чистое чудо!
— Пишите в анкетах: «несудим», — сказали ему в УРЧ. — ОСО не суд, процесса не было, вам лучше так.
Как-то оно само собой делалось, какие-то бумажки порвали, бардак у них был тот еще. Дали ему чистую справку, билет в одну сторону «до станции Москва» (пойди еще найди место в поезде) и 18 рублей 50 копеек на питание. Спроси себя только, куда десять лет делись. Как будто бы и не девались никуда.
И все же ехать в Москву он сразу не мог. Сперва в Ижевске предстояло собрать бумаги, ждать, пока выпишут паспорт, чтобы в Москве уже не мыкаться, а сразу идти к швейцарцам и подавать на репатриацию. Плюс к этому, надо было знать Ульриха, — требовалось гардероб сочинить.
Ульрих устроился вольнонаемным обратно в ту же шарашку. Подготовиться к московским расходам, подготовиться к московской борьбе. Выезд в Швейцарию уже не казался неосуществимым. Ясно, никто его в Швейцарии не ждал… Но не ждали и в СССР на воле.
К лету пятьдесят седьмого все было приготовлено, кончено. Ульрих взял расчет, документы в Ижевске и двинулся в Москву ходатайствовать о гражданстве. В посольство Швейцарии. В то самое, куда шла в очень давнем году мадемуазель Флери, в фильме ставшая стройной Ларой, мимо Живаго, задыхавшегося в трамвае, ползущем от университета к Солдатенковской больнице, сейчас она Боткинская.
Купейный вагон Ижевск — Москва. В поезде играли Второй концерт Рахманинова. За окнами двигались мокрые луга в пупырышках кочек и тонкие, в красноватой дымке ветви берез.
Где было поселиться? Ткнулся в гостиницу с надписями в коридорах «Уважайте труд уборщиц». Без блата не было никаких шансов пробиться туда. Пришлось идти к единственному, кто готов был принять, с кем сидел, — к Левкасу, на Второй Крестовский, с просьбой подыскать ему комнату. Тот предложил заселиться прямо к себе, широко поступил. Проявлять благородство Левкасу пришлось недолго: Ульриху, разобравшись, официально и уже как иностранцу дали возможность вселиться за свои деньги в новопостроенную к фестивалю молодежи «Украину». На том же этаже жил громогласный коллектив национальной песни и пляски из Франции. Ночью спать они ему не давали, репетировали в номерах. А где им было топать еще.
С утра, испив чаю в гостиничном буфете, Ульрих ходил по знакомым бульварам — сколько же по ним он башмаков истоптал! Неужели прошло двадцать лет? Шахматисты на Гоголевском играли, вдвинув куски фанеры между рейками скамеечных спинок. Ульрих прошел, понаблюдал, раз или два подсказал ходы. На улице Горького от Пушкинской до Охотного, этот квартал теперь, как он узнал, именовали Плешкой, двигались какие-то молодые пестроодетые. Каждый день с неба обрушивались ливни, неожиданно, стеной. Все пустело. Газета жаловалась: «Столь мокрого лета не видели сроду. Исправьте прогноз, измените погоду!» Дело в том, что близился фестиваль студенческой молодежи, требовалось солнышко. А когда оно вышло наконец, Ульрих поразился новым приметам времени: на прожаренных солнцем ступеньках правительственного здания, повесив пиджак на ручку циклопической двери, распростерся загорающий недоросль в расстегнутой рубахе, и стражи закона не думали трогать его.
На Сретенке перед открытием магазина «Молоко» пол-улицы по-прежнему загораживали наваленные и наставленные бидоны. Продавцы по утрянке не успевали их втащить. У Рижского вокзала фланировали дворничихи с метлами, летом в валенках, обмотанные платками — лиц не видно. Переодетые мужчины, ни дать ни взять.
Архитектурный облик Москвы (Ульрих мысленно обратился за мнением к родителям) изменился невероятно. Архитектура послевоенного десятилетия поживилась всем, что сама же в прежние времена вытесняла или устраняла: орнаментикой модерна, палладианцами Петербургской академии, смелостью конструктивистов, рельефностью нью-йоркских фасадов. Чувствовалось, что это столица империи. Что город извлекает энергию из власти над целой гирляндой стран, свивая в жгут многочисленные народности и нации, утрамбовывая многолюдье, сбивая ликторские пучки и плетя венки, которых столько на фонтанах Сельскохозяйственной выставки и в оформлении метро.