Цыганочка, ваш выход!
Шрифт:
– Слушай, цыган, а ну как не будет она всё это жувать?! – встревоженно спросил он, когда Семён оторвался наконец от саврасой и вышел на двор, жмурясь на яркий свет. – Ты ж верно говоришь, дух от чесноку шибкий…
– У меня ведь ела.
– Хех! У тебя она и папоротниковый корень выпила – не задумалась! – ревниво напомнил Петрович. – А этакую пакость и человек не враз выпьет, хоть и для спасенья… И кто ж угадать мог, что это у ней черви! Ведь задыхалась, кашлем уходилась вся, бедная, а я её ж и не трудил почти! Думал уж, всё, конец скотинке, весной на бабе пахать придётся! Вот кабы ты при мне этого гада у ней из-под хвоста не
– Чего зря такую красавицу ругаешь? – усмехнулся Семён, оглядываясь на тёмное нутро конюшни. – Пожди, она у тебя через пару недель очухается, отъестся, ты её вычешешь – и хоть на парад можно будет выезжать!
– И как вы, цыгане, только с ими договариваетесь?..
– А что тут… Кони – не люди, с ними завсегда договориться можно, – задумчиво сказал Семён, посматривая на спускающееся за крыши окраины солнце. – Ну, коль беспокоишься, завтра ещё раз зайду, сам ей чесноку со свёклой дам…
– Уж сделай милость, цыган! – засуетился Петрович. – А я тебе, как уговорено было… и не дензнаками какими, а по совести! Вот, сам взгляни!
Семён взглянул и чуть не присвистнул. Тяжёлый женский перстень старинной работы, с потемневшим золотым кружевом вокруг тёмно-красного, тускло лучащегося изнутри камня, лежал на коричневой, потрескавшейся ладони дядьки. «Ох ты… Меришке бы это надеть! Обрадовалась бы!»
– Липовый, поди? – лениво спросил он.
– Какое!!! – взвился дядька. – И что ты за цыган, коли в стоящих вещах не смыслишь?! На, возьми, поглянь, на зуб спробуй! Мне его с год назад сын привёз… Он тады у Махна был… Настоящее колечко, не думай!
– Ладно, давай. А до кобылы твоей завтра ещё зайду. Тут у вас место хорошее, мы ещё с денёк, может, постоим, – пообещал Семён и, небрежно опустив в карман перстень, пошёл со двора. Настроение было преотличным.
Он уже пересекал пустеющие к вечеру базарные ряды, когда прямо ему в грудь с налёту ударилась тётка с вытаращенными глазами и в сбитом платке.
– Чего ты, гражданка? – удивился Семён. – Спёрла, что ли, чего? Куда несёшься?
– Тьфу на тебя! – отдуваясь, обиделась та. – По себе, цыганская морда, людёв не меряй! А несусь правильно! Там, на площади, беспризорники режутся, так все поразбежались от греха подальше! Того гляди солдаты явются их разгонять!
– Это где? – забеспокоился Семён, прикидывая, что как раз по той самой площади обычно болтаются таборные цыганки и с ними Меришка и как бы ещё не влезла, дурная, в драку… – Бежи дальше, тётка, не до тебя…
Он машинально поправил кнут за поясом и прибавил шагу.
Драка, похоже, в самом деле была нешуточная: над базарной площадью гремели вопли, визг и многоступенчатая, виртуозная брань. Четверо оборванных, зверски ощетинившихся парней окружили кого-то пятого. Голоса его совсем не было слышно, но он, видимо, всё же что-то говорил, потому что парни отвечали ему издевательскими матерными пассажами. Время от времени кто-то из них предпринимал решительный наскок, но тут же, ругаясь, отскакивал обратно. Семён, заинтересовавшись, прибавил было шагу, но сзади его вдруг схватили за плечо.
– Морэ, Сенька, куда тебя?.. – послышался испуганный голос, и, обернувшись, Семён увидел своего двоюродного брата Ваську. Рядом стояли ещё трое молодых цыган с такими же озабоченными рожами. – Тебя недоставало там! Гаджэ дерутся – нам какое
– Солдата бьют? – подивился Семён. – Да что ж с него взять?..
Он не закончил, потому что «солдат» в это время вдруг неуловимым движением опрокинул наземь одного из беспризорных, тот, захрипев, завалился на бок, и на пыльные камни потекла кровь.
– Вот так, сучонок!.. – послышался хриплый, сорванный голос, от которого Семён вздрогнул. – Кто следующий – подваляй! Ну, яв адарик, джюкло!!! [77]
– Ром? – растерянно спросил за плечом Семёна Васька, но тот уже не слышал. Он летел, выпрастывая из-за пояса кнут и на ходу обматывая ремнём руку, в самую гущу драки. Молодые цыгане, переглянувшись, бросились следом.
Побоище закончилось быстро: цыганские парни в минуту раскидали не ожидавших нападения беспризорных, и те, моментально оценив численный перевес противника, смылись в переулки. На залитых кровью камнях осталось шило с выщербленной деревянной рукояткой и длинный матросский нож. Избитый беспризорными цыган навзничь лежал у ступеней лавки, и Семён, наклонившись к нему, негромко сказал:
77
Иди сюда, собака!!! (цыганск.)
– Вставай, Мардо. Надо ходу делать, сейчас народная милиция явится.
Митька медленно, ругаясь сквозь зубы, начал подниматься, но тело не слушалось его, лохматая голова бессильно падала в пыль. В конце концов парни цыгане попросту подхватили его и дунули в переулок – и вовремя, потому что поблизости уже слышался тяжёлый топот сапог.
– Хоть как-то сам идти можешь? – едва переводя дух, спросил Семён, когда они, промчавшись через последнюю тихую улочку, оказались за заставой, на покрытом засохшей травой взгорке, откуда уже виднелись дымки табора. – Сейчас до шатров дойдём, цыганки посмотрят тебя… да что ты?! Подбили тебя, что ли, гаджэ? Где?
Мардо, сидящий на траве с опущенной головой, не ответил. Вместо него негромко подал голос Васька:
– Сенька, не может он сам. Ты посмотри!
Семён непонимающе поднял взгляд на брата, проследил глазами за его жестом – и по спине пробежали мурашки. Там, на площади, в пылу драки он не заметил того, что на одной ноге Мардо нет сапога, что защитная, грязная штанина галифе слишком высоко подвязана, что…
– Б-бог ты мой!.. – вырвалось у него. – Как же ты так?.. Мардо, где ж это?..
Митька не ответил, не поднял головы. Его широкие худые плечи содрогались от прерывистого дыхания. Из глубокого пореза на плече на выгоревшую гимнастёрку бежала широкой вишнёвой лентой кровь, но он, казалось, не замечал этого. Пользуясь тем, что Мардо не смотрит на него, Семён внимательнее оглядел его правую ногу. Та действительно была отнята выше колена, штанина под ней была завязана небрежным узлом. Семён невольно поморщился и почувствовал вдруг, как у него болезненно сжимается сердце. На миг забылась даже застарелая, давняя ненависть к сидящему перед ним вору – единственному человеку на свете, которого Семён смог бы убить не задумываясь. Прежде. Но не теперь, когда в сердце брезгливость мешалась с жалостью, а по спине бежали противные мурашки.