Далекие ветры
Шрифт:
Журавлев на кровати полежал вниз лицом, с закрытыми глазами, но все равно кровать из-под него уходила.
В этот день он ходил по улице неторопливо, представляя себя взрослым.
Парили мокрые плетни. Ручьи из-под сугроба размывали дорогу.
Журавлев смотрел на них, как сторонний. У него в кармане лежала бумага, сложенная в размер самокруток.
Он думал, что мятый листовник в его кармане не табак, а пыль, труха. Табак у мужиков светлый, крупитчатый. От такого, наверно, и голова не болит. Он сейчас «бычок» развернет, посмотрит,
Отец его тоже у печки курил. Сядет на цыпочки, откроет дверцу, дым полоской в печку втягивается. Отец пальцем нагоревший пепел сбивает и тоже слушает, что мужики говорят. И в шапке этой же отец ходил и в углярку сплевывал. Журавлев развернул захолодавшие мокрые окурки, ссыпал в бумагу, свернул папиросу и, выкатив из дверцы жаркий уголек, прикурил. Табак в папироске трещал.
Над ним кто-то тяжело засопел, Журавлев оглянулся.
— Ты чей? — спросили его.
— Журавлев.
Председатель поднял его за руку.
— Я тебе уши оторву, Журавлев…
— Они не ваши, — сказал Журавлев… — У своей Таськи косы отрывай. Они у нее длинные болтаются.
— А я вот… — озадачился Нарымский, — сейчас тебе по губам, а твою мать ремнем. И не спрошу: мои или не мои. Так и сделаю. Ну-ка… — Он вынул из рук Журавлева папиросу, брезгливо бросил. — Так и скажи матери.
И Нарымский выгнал Журавлева за дверь.
Мать трет картошку к завтрашнему хлебу. В ведре сырая каша. Как она руки в нее опускает? На дно оседает крахмал. Без воды он скрипит. На языке растекается, и остается сыростный вкус.
— Ты совсем избегался, пустодом. Где шляешься? — сокрушается она незлобиво.
Журавлев выпивает кружку молока, залезает на кровать под тулуп.
Из конторы он шел по дороге, а когда глянул в огород на снег, остановился. Слюдяная корка его подмерзла, блестела и была предзакатно багряной. За березовый колок скатывалось солнце. Лес мрачнел, будто отдал все краски, а за ним небо в зеркальном холоде разогревалось, как раскаленное устье [3] .
Журавлеву казалось, что солнце уходит далеко к войне. Он него, от этого леса и красного снега, на который он встал, падает к отцу. И лицо у отца там, на войне, горит таким же снежным стеклянным цветом. По целику мальчик шел, как по спекшемуся насту, не оставляя вмятин, а у плетня провалился.
3
Здесь — устье печи, топка.
Спать лег Журавлев не раздеваясь; всегда в чем ходит, в том и спит. Он не заметил, что штаны его ниже колен мокры — холодный обруч вокруг него под тулупом уже нагрелся.
— Куда пимы забросил? — спрашивает мать. — Давай сушить положу. И где опять так лазил?
Журавлев не отвечает матери, знает, что пимы она уже нашла, а спрашивает так, лишь бы что говорить.
— Учительница приходила. Ждала тебя.
Это сообщение Журавлева не радует, рождает недоброе чувство к взрослым.
«Ходят… И не понимают, что главная жизнь не в школе, не здесь, а где-то далеко, куда садится солнце».
«Склонение…», «спряжение…» — язвительно воспроизводит он голос Анны Ефимовны. — И председатель контору пожалел…»
Журавлев долго не может уснуть. Он не скучает по школе, потому что у него мало связано с ней приятного. И к ребятам он не тяготел и не умел играть в детские игры, что занимали их на улице.
Все летние дни он проводил с отцом в вагончике. Отец работал учетчиком в тракторном отряде и домой приезжал только на воскресенье в баню.
В тракторном отряде и кормили лучше, чем в полевых бригадах. И сливочное масло, и мед давали в алюминиевой чашке. Макаешь — облизываешься. Но больше всего Петька любил в отряде утро.
Отец запряжет коня, в березничке намашет травы (литовка там у него на березке всегда висит), бросит на телегу — валяйся, Петька, — и едет к далеким полосам ночную пахоту измерять. Лежи себе на траве — цветы выбирай: медунки, молочко. Цветы у молочка и медунок синие и разные. Какой цвет лучше — и не определишь.
Иногда попадалась в траве пучка. Снимешь с трубочки толстыми лентами кожуру и откусывай мякоть дольками.
Отец останавливался под кустами на краю межи, распрягал мерина Почтаря, привязывал к телеге, а сам с саженем уходил по краю пахоты. Жди, когда вернется.
Петька ищет саранки под березами или закапывается на телеге в траву.
Отец ему ничего не наказывает — занимайся чем хочешь.
Утром в одной рубашке прохладно. Петька ждет отца и спит на телеге в траве, пока солнце не нагреет.
Почтарь низко склоняет над Петькой голову, хрустит зеленкой. Глаза у него полуприкрыты ресницами, под ними водянистая дремотная глубина. Почтарь наткнулся в траве мордой на Петьку, насторожился, плотно притронулся губами к его животу и послушал.
Петька выпростал из травы руку. Почтарь отдернул голову, а потом разрешил тронуть нос и Петькину ладошку послушал: долго, как доктор. Что-то для себя понял и опять захрустел травой — безразлично и медленно, будто никого уже рядом не было.
— Почтарь, — поразился Журавлев, — Почтарь… Ты понимаешь… Ты человек… Вон какая у тебя голова большая. Даже больше, чем у человека.
И Журавлев понял, что с конем можно разговаривать обо всем.
Журавлев гладил голову Почтаря, трогал глаза, конь смаргивал ладонь и беспокойства не испытывал, будто Журавлев был ему давно ясен, безобиден и обращать на него внимания больше не стоит.
— Вон ты какой умный, — ласково радовался Журавлев своему открытию.
Он слез с телеги и начал бить ладошкой слепней на холке Почтаря. Прихлопнутые, они оставляли на шерсти капельки крови и скатывались в траву.
Бока Почтаря на солнце горячие. Журавлев прижимался к ним щекой.