Далеко от Москвы
Шрифт:
Муза Филипповна, завидев его, торопилась поделиться с ним своей радостью: нашлась, наконец, ее Наточка. Она в Челябинске, работает на заводе, получила комнату. Старая женщина показывала план комнаты, нарисованный Наточкой в конце письма: «Здесь стоит стол, здесь кровать, здесь картошка — целых три мешка».
И все старались как-нибудь развлечь и ободрить его. Однако в эти минуты слабости ему остро хотелось видеть только троих: Залкинда, Женю и Петьку. Никого из них не было. Залкинд еще не вернулся из Рубежанска, откуда ждали его со дня на день. Женю Гречкин послал на второй участок с бригадой
Беридзе не забывал про Алексея и старался затащить его к себе —там в комнате Ольги лежала больная Таня. И сколь ни искренне было сочувствие Георгия и Тани, как бы они оба ни хотели помочь ему — он не мог долго быть с ними. Они не умели спрятать своего счастья, оно будто создавало вокруг них особенную атмосферу. Каждое слово, каждый жест Беридзе и Тани говорили о том, как они тянутся друг к другу, как трудно им в присутствии Алексея удержаться от лишнего ласкового слова или поцелуя. Он же вспоминал слова Зины об их собственной справедливой любви; быть свидетелем чужой становилось невыносимым, как невыносимо видеть чье-то веселье на похоронах близкого человека.
Его тащила к себе Серафима, но ее доброе участие было слишком уж явным и материальным — пирожки, вкусное жареное мясо, голубичный сок на сахаре, пьянящий, как вино. Алексей поспешно отказывался от этого добра, не в силах тешить желудок, когда так болело сердце.
Половину дня он провел у Гречкина. Главный диспетчер важно сидел в зале, где стены были выложены щитами, на которых через каждый час графически изображались изменения на участках. На громоздком письменном столе стояли в шахматном порядке телефонные аппараты прямой связи с участками. Непрерывно шли разговоры, записывались цифры, составлялись таблицы, передавались распоряжения — здесь была кладовая трудовых достижений и неудач строителей.
Гречкину все не удавалось урвать время, чтобы побеседовать с Алексеем.
— Сейчас я освобожусь, — заверял он и тут же хватался двумя руками за телефоны, враз зазвонившие на разные голоса. Округлив глаза и подняв брови, главный диспетчер начинал кричать:
— Почему приостановили сварку? Как так нет электродов? А какого же черта молчали вчера?
Алексей внимательно рассматривал нарядные столбики и кривые на щитах, пытаясь по ним представить состояние участков. Немедленно перед глазами его вставала картина трассы, он замечал неточность графиков Гречкина и терял интерес к ним.
Оторвавшись на минуту от телефонов, Гречкин читал эти мысли на лице Алексея и признавался:
— За жизнью, мой дорогой, не поспеешь. Человеку с трассы лучше на эти щиты не глядеть. Но нам они здорово помогают. Все-таки мы более или менее точно знаем, что где происходит в данный момент. — Гречкин тщеславно добавлял: — Недаром о моей диспетчерской писали в рубежанской газете. Не читал? Прочти! Я тебе дам газету.
Алексей пошел на квартиру Тополева. Хозяйка, Марья Ивановна, встретила инженера так, будто он был сыном покойного квартиранта. Она плакала и все вспоминала, какой хороший человек был Кузьма Кузьмич. В комнате его никто пока не жил, все стояло тут в том виде, как оставил Тополев.
Гость смотрел на унаследованные от старика
— Здесь, конечно, жить будете? — полуутвердительно спросила Марья Ивановна. — Приходили Лиза Гречкина с комендантом и передавали: оставить комнату свободной, может, вам она понадобится.
— Да, я буду здесь жить, — подтвердил Алексей, не представляя себе чужого человека в тополевской комнате.
— Тогда располагайтесь по-хозяйски, — радушно развела руки довольная Марья Ивановна.
— Конечно... конечно, — согласился Алексей и поскорее ушел отсюда, пока женщина еще не распознала его переживаний.
Его зазвал к себе в гости Либерман. К снабженцу, наконец, приехали жена и дочь, вырвавшиеся из осажденного Ленинграда. Не было нужды слышать их, достаточно было увидеть их самих, чтобы понять страдания, пережитые ленинградцами.
Жена Либермана, женщина сорока лет, выглядела шестидесятилетней старухой. У нее поседели волосы, выпали от цинги почти все зубы, полное тело высохло от голода, кожа на лице и на шее пожелтела и сморщилась.
— Вот это я до блокады, — показала она Алексею фотографию довольно еще молодой и красивой женщины, кокетливо смотревшей с карточки.
А у девочки были печальные глаза много пожившего и много выстрадавшего человека. На худеньком личике заметно выделялся «папин нос» — не такой крупный, но формою очень похожий.
Шепелявя беззубым ртом и плача, то жалобно, то ожесточенно, женщина рассказывала об известной артистке в меховом, подвязанном веревкой пальто, с одеялом на голове и обледенелым ведром в руке; о застывшем трамвае на углу Кронверкского и Каменноостровского, с единственным окоченевшим пассажиром во втором вагоне; об их шестиэтажном доме, который последнее время населяли всего десять жильцов; о том, как племянницу и тетку везли на кладбище вповалку на одних санях; о кромешной тьме по ночам; о виселицах в Петергофе; о стихах Джамбула — «Ленинградцы — дети мои, ленинградцы — гордость моя!»
— Я бы никогда не уехала из нашего Ленинграда, если б не мама! — зло кричала девочка. — Хочу видеть, как немцев погонят прочь!
Ее все удивляло в Новинске — в городе, не знавшем затемнения, бомбардировок и артиллерийских обстрелов. Она задавала вопросы, от которых взрослым становилось не по себе.
— Маменька родная! Маменька ты моя родная! — шептал Либерман, с мукой в глазах глядя на жену и дочь. — Дайте же мне, мирному человеку, оружие, чтобы и я мог мстить извергам.
Поздно вечером приехал Петька — он был в полосатой футболке, светлых брюках и белых тапочках на босу ногу. Лицо паренька загорело, веснушки стали еще крупнее — с гривенник каждая, нос облупился, обожженный солнцем. Он нашел Алексея в скверике напротив управления. Было тут очень тихо, от множества белых колокольцев табака интенсивно излучался пряный запах.