Дань прошлому
Шрифт:
Привычный к эмигрантским склокам и сам их то и дело создававший, Ленин, и тот жаловался: "Эмигрантщина теперь в 100 раз тяжелее, чем была до революции. Эмигрантщина и склока неразрывны... Выходит скверно. Настроение у меня грустное... Чтобы ее (парижскую склоку) 100.000 чертей". И в качестве положительной программы - "Ей же ей, не объединяться теперь, а размежеваться надо". Юмористический журнал, выходивший тогда в Париже, предлагал полцарства тому, кто сверх Ленина и его двух Аяксов - Зиновьева и Каменева - назовет четвертого правоверного большевика.
В этот свой приезд я впервые увидел и услышал Ленина. Он выступил с открытым для всех докладом, заостренным
Ленин говорил громко, ясно и отчетливо, несколько картавя по-дворянски и перебирая речь сухим, задирчивым смешком. Ненавидя фразу, позу и искусственность, Ленин отвергал и "искусство для искусства". Он не выбирал слов и выражений, а пользовался первыми попавшимися, которые не стеснялся повторять. Ленин был оратором для невзыскательных слушателей, - говорил как писал, а писал как говорил; свободно владея словом, он был совершенно чужд писательского дарования и даже презирал это мастерство.
Оппонировали Ленину Алексинский и Авксентьев. Как всегда едкий, Алексинский не шел дальше фракционных споров и счетов. У Авксентьева было гораздо большее, чем простое - своя своих не познаша. Он пытался углубить спор - вывести его из области личных заподазриваний и обвинений и поднять на уровень "миросозерцательных" разногласий. Это не удавалось. Аргументы противников не скрещивались, а шли параллельно, каждый о своем.
Ленин в полемике был вызывающ, часто груб, всегда вульгарен. Разными были и литературные образы, которыми пользовались тот и другой. Ленин чаще оперировал героями Салтыкова-Щедрина, Авксентьев чаще ссылался на слова и положения чеховских персонажей. Что отличает литературную манеру Чехова от более примитивной манеры Щедрина, может дать представление о том, чем манера спора Авксентьева отличалась от манеры Ленина.
Собираясь вернуться в Россию, я только изредка ходил на собрания, которые, как правило, ничем не кончались: стороны и им сочувствующие расходились с тем же, с чем пришли. Не вступил я и в заграничную организацию ПСР. Это не мешало, конечно, поддерживать личные отношения с друзьями и товарищами. За мной оставался еще должок - обязательство, данное Кокошкину, и я вплотную взялся за "Судебную ответственность министров".
Теория вопроса была несложная, но имела свою историю. Многообразны были попытки практического осуществления ответственности министров в судебном порядке в отличие от ответственности перед парламентом. И здесь история Франции была особенно поучительна: исключительно богата прецедентами, или случаями, когда оплошавших или нарушивших законы министров пробовали неудачно - преследовать пред судом, и законопроектами, пытавшимися усовершенствовать процедуру привлечения министров к суду за политические деяния или упущения.
Плодом моих занятий явилась большая статья, которую я и вручил Кокошкину по возвращении. Он одобрил ее, но, когда я спросил, где бы ее напечатать, он заметил :
– Мой совет не спешить с публикацией. Хуже всего, когда автору приходится полемизировать с самим собой...
Это был мудрый совет, который по достоинству я оценил позднее, когда такие выдающиеся публицисты, как Струве, Бердяев, Булгаков, Франк, свое очередное обращение в новую веру неизменно начинали с ожесточенной полемики против прежней, то есть и против самих себя. "К вопросу о судебной ответственности министров" появилась в печати лишь в начале 14-го года в "Записках Демидовского лицея" в Ярославле. Попутно с этой статьей я написал для
Огромная по размерам, статья эта мало подходила особенно в качестве передовой, для подпольного издания на папиросной бумаге, предназначавшегося "в принципе" для масс. Во всяком случае эта статья, и по сюжету и по стилю, резко отличалась от другой, написанной мной для того же "Знамени труда" (Октябрь, 1911 г.) - "П. А. Столыпин. Вместо некролога". В этой последней полной мерой была воздана дань отцу военно-полевой юстиции и вдохновителю разгона двух Дум. В ней отдана была дань и дурным образцам традиционной нелегальщины - выспренней революционной фразеологии и нарочито-преувеличенной расценке злодеев и героев, врагов и своих. Когда я писал в этом стиле, я ощущал фальшь не в том, что писал, а как писал. Эта демагогическая вульгарность была характерна для "Искры" и усвоена в известной мере и другими органами, став как бы обязательной для всей нелегальной литературы.
Занятия отнимали дневные часы, свой "час" - вечера - были отведены "потехе". Ходили изредка в концерты с приехавшей в Париж женой, в оперу, в Лувр, ездили в Версаль и Сэн Жермен, бывали и в парижском "Ревю", - остроумие коих, а не только жестикуляцию, могли оценить по достоинству только знавшие в совершенстве французский язык и парижское арго. Я не был в их числе. Навещали мы и друзей, чаще других - фондаминских и Цетлиных, у которых можно было встретить не только эмигрантов, но и наезжавших из России товарищей, литераторов, художников, музыкантов.
У Фондаминских встретились мы в первый раз с Гиппиус, Мережковским и Философовым. Знаменитое трио лично было не слишком привлекательно. Один Философов, эффектной внешности, большой культуры и хорошего воспитания, держал себя просто.
Мережковские же не говорили, а вещали, не беседовали, а пророчествовали и осуждали, ни с кем не соглашались и спорили даже друг с другом публично. Они точно подчеркивали, что они не как все, а - особенные, вне прочего мира, выше окружающих. К простым смертным они снисходили, ничуть этого не скрывая, а как бы жалея о потерянном зря времени. Это не значит, что Мережковских не интересовало многое и самое разное.
Мы были свидетелями живого интереса, проявленного Гиппиус к только что бежавшей с каторги эс-эрке Мане Школьник. Школьник попала в Сибирь за брошенную в черниговского губернатора Хвостова бомбу. Вскинув лорнетку на черной ленте и наведя на Школьник близорукий глаз, Зинаида Николаевна томно вопрошала:
– А как теперь вы, за террор или против него?..
Это был интерес небожителя к антропоиду или к совершенно чуждому существу. Непривыкшая к дискурсивному мышлению, террористка заробела и пыталась уклониться от ответа на нескромный вопрос. Не тут-то было. Изысканная поэтесса продолжала наседать на экзотическую (для нее) разновидность тоже-человека.
Эти месяцы в Париже перед возвращением в Россию были едва ли не наиболее беззаботными за мои взрослые годы. Сердце жило настоящим и в настоящем, да и ближайшее будущее было заманчиво - предстояло возвращение домой и "нормализация" жизни, хотя бы временная. В более же отдаленное будущее я не любил заглядывать: это было бы антиисторично, не соответствовало динамизму эпохи и моей личной психологии. И наступил день, когда истек срок моего вынужденного удаления из России. Мы немедленно уехали в Москву.