Дань прошлому
Шрифт:
Перед Чрезвычайной следственной комиссией стоял тот же вопрос, который через 29 лет, после окончания мировой войны встал перед четырьмя великими державами: отпустить преступника на том основании, что в законе не было предусмотрено преступное деяние и кара за него, или подвергнуть преступника заслуженному наказанию, несмотря на формальный пробел и упущение в законе?
Дать свое заключение по этому вопросу были приглашены Комиссией Б. Э. Нольде и я. Квалификация проф. Нольде, известного государствоведа и интернационалиста, была самоочевидна. Меня же пригласили, очевидно, либо в порядке распространенного
Б. Э. Нольде считал, что, кроме мелких злоупотреблений и упущений, на основании действующих законов ничего вменить в вину привлеченным к ответственности Комиссия будет не в состоянии. Поэтому он рекомендовал "не срамиться" и дела против Белецкого, Щегловитова, Хвостова и других производством прекратить, а арестованных с миром отпустить. Я был другого мнения.
Учитывая политическую обстановку и опираясь на множество аналогичных случаев из практики французских революций, я предлагал по окончании расследования всё производство направить Учредительному Собранию. Облеченное всей полнотой власти и, тем самым, и судебной, Учредительное Собрание правомочно решить вопросы о предании суду и наложении наказания или освобождения от него.
Когда приходилось спорить в печати с русскими легистами, педантами и формалистами, я часто уподоблял их Зарецкому, секунданту Ленского:
В дуэлях классик и педант,
Любил методу он из чувства,
И человека растянуть
Он позволял - не как-нибудь,
Но в строгих правилах искусства
По всем преданьям старины.
Пушкин прибавлял в скобках: "Что похвалить мы в нем должны". Применительно же к революционному времени педантизм никак не заслуживал похвалы, ибо он только разжигал бушующие страсти и возмущение.
6
Поминая из 5-летнего далека Февраль, Б. Э. Нольде писал: "1917-й год для всех русских поголовно, от малого до большого, был годом затраты таких доз умственной и нравственной энергии, с которыми не сравнятся затраты никакого иного года, пережитого людьми нашего поколения, несмотря на то, что, конечно, никаким другим русским поколениям не досталось пережить всё, что мы пережили с начала XX века и еще до конца не пережили". Нольде в 22-м году не мог предвидеть, что ему и нам придется пережить еще не много, не мало, как Вторую мировую войну.
В истории России 1917-ый год был "безумным" годом, наподобие таких же годов в истории других стран и народов. Но он был ненормальным и в личной жизни - тех, кто так или иначе оказался причастным к событиям. Время было сумасшедшее. Ночь превращалась в день без того, чтобы день давал достаточно времени для отдыха и сна. Не раз говорилось, что Февраль не мог кончиться добром, когда те, кто его "делали", не ели, недосыпали, всюду спешили и всегда запаздывали, всё импровизировали, потому что не имели досуга как следует продумать. Деятели Февраля оказались политически бессильны, потому что изнемогали физически - при лучших намерениях и крайнем напряжении их просто не хватало. У Керенского с его нечеловеческой нагрузкой - моральной, политической,
По сравнению со многими, даже ближайшими своими товарищами, я был гораздо более свободен. И тем не менее, и моя жизнь не была нормальной. За всё время революции я не имел времени ни разу повидаться ни с Орловым, занявшим место товарища министра торговли и промышленности, ни с Шером, дослужившимся до звания начальника политического управления военного министра. Даже с Гоцем, Авксентьевым, Фондаминским, Зензиновым почти ни разу не удавалось поговорить спокойно, а приходилось довольствоваться "информацией" на ходу или обменом взглядами между заседаниями.
С утра я отправлялся в Особое совещание и его комиссии, в редакцию "Дела народа", в Совет крестьянских депутатов, в ряд других комиссий, участником коих бывал, и домой возвращался в первом часу ночи голодный и уставший. Только тогда я ел горячую пищу и съедал сразу всё, что накопляли для меня за день жена и кузены. После беглого обмена впечатлениями от минувшего дня я укладывался спать, чтобы на следующий день начать такую же жизнь. И так продолжалось месяцами - иногда с насквозь бессонными ночами даже для меня.
Когда я не бывал докладчиком, я редко выступал публично: были "витии" погромче меня и красноречивее, любившие говорить. Я довольствовался молчаливым присутствием и участием в голосовании. Если в Особом совещании я был на левом фланге, на партийных собраниях я неизменно оказывался среди правых.
Не входя в состав Центрального Комитета, я не должен был присутствовать на историческом собрании в Малахитовом зале Зимнего дворца, в ночь на 22-ое июля, когда разрешался очередной кризис власти. Но товарищи по редакции "Дела народа" попросили меня поехать с ними с тем, чтобы в первом часу ночи я отправился из Зимнего дворца в типографию и написал передовую для очередного номера газеты.
Собрание было драматическое, насыщенное электричеством и то и дело готовое взорваться. Властью перекидывались. Все от нее отказывались или соглашались взять на себя ответственность лишь при условиях, неприемлемых для других. Керенский отсутствовал, но политически продолжал быть в центре всех планов, предложений и контрпредложении. Одни явно метали жребий о его "ризах". Другие отвергали самую возможность говорить о "ризах". Из кадетских рядов особенно усердно доказывали, что Керенский политически жив и, больше того, он один только способен и правомочен спасти страну.
Я съездил в типографию, написал в самых общих чертах передовую - никто не мог знать, чем дело кончится, - и вернулся в Малахитов зал. Мучительные торги и переторжки продолжались. Заседания иногда прерывались, и "высокие договаривающиеся стороны" удалялись на свои фракционные собрания, чтобы в отсутствии противника обсудить положение или новые предложения. Впечатление было удручающее и томительное - одинаковое как от ночного бдения в Малахитовом зале, так и от дней и ночей, проведенных позже на Государственном Совещаний в Москве и в Демократическом совещании или в Совете Республики в Петрограде.