Даниил Галицкий
Шрифт:
— Твердохлеб, а ты погляди — бояре галицкие отворачиваются от волынских. Вон посмотри, Семюнко к Суди-славу примостился, а тот нахохлился, и Глеб возле них.
Смеливца толкнул в бок сосед, курносый, с рыжей бородкой смерд, подмигнул и показал на ухо. Наклонившись, шепнул:
— Разве ты забыл, что всюду есть уши? А сегодня смотри сколько ушей, тьма!
Смеливец пренебрежительно посмотрел на него: зачем, мол, предупреждаешь, сам знаю. Но в это время кто-то наступил ему на ногу. Смеливец хотел было уже ругаться, но увидел дружинника, который локтями расталкивал смердов и пробирался к собору. Твердохлеб
— Братие! Нет конца печали нашей. Отец наш и защитник князь Роман сложил свою голову на поле брани. Остались мы, как сироты без отца. Но не будет крамолы между нами. Земля наша велика, и много у нас врагов. А князь Роман бился с ними, аки лев. Он был таким, как и его прадед Мономах. К лицу ли нам забыть о Романе? Оставил он нам живую память — сына своего, княжича Даниила. Поцелуем же крест святой и перед Богом скажем: «Будем слушать молодого князя». А пока подрастет он, пусть правит нами княгиня Романова.
Епископ двумя руками обхватил крест, поцеловал его и высоко поднял над собой. И сразу же ударили во все колокола в церквах и монастырях галицких. Как на Пасху, торжественно вызванивали звонари. Хор ревнул басами, словно в трубы медные:
— Князю молодому слава!
Боярин Мирослав взял на руки княжича Даниила и, держа перед собой, выкрикнул:
— Вот князь наш! Ему будем верны!
Боярин Семен Олуевич поднял руку с мечом, и шум стих.
— Клянусь живот свой положить за князя Даниила!
Он подошел к епископу, приник к кресту и поклонился всем. Молча, один за другим, подходили бояре. Семюнко, пропуская перед собой Судислава, ехидно прожужжал:
— Иди, целуй.
Судислав со злостью ответил:
— Поцелую. И ты будешь целовать. А попробуй отказаться — голову оторвут.
И они вместе со всеми подошли к епископу.
Мирослав незаметно толкнул локтем Семена, глазами указав на Судислава. Семен улыбнулся. Боялся он стычки во время похорон, а все обошлось хорошо. К ним присоединился Глеб Зеремеевич. Вытирая ладонью щеку, печально вздыхая, он обратился к Мирославу:
— Как теперь жить будем без Романа, без головы старшей?
— А у нас разве своих голов нет? Мыслить должны.
Глеб не ответил ничего, только еще ближе придвинулся к Мирославу.
— Смотри, уже войско присягу дает, — толкнул Твердохлеб Смеливца.
Епископ, дав боярам поцеловать крест, подошел к Марии, а на паперти в ряд стали священники с крестами, и к ним начали подходить дружинники, вой. Уже все войско прошло, к крестам двинулись горожане и смерды, а колокола не умолкали. Мирослав держал Даниила на руках. Мальчик удивленными глазами осматривал многолюдную площадь.
Бом! Бом! Бом! — не утихает на всех колокольнях веселый перезвон, и хор поет на переходах. Сквозь медное гудение прорывается:
— Слава!
Толпа таяла. Поцеловав крест, люди расходились по домам. Кто приехал издалека, торопился к вечеру на ладье добраться домой, другие шли пешком в близкие оселища. Твердохлеб и Смеливец с толпой приблизились к паперти и очутились справа от Мирослава, перед худощавым высоким священником.
— Княжич на нас смотрит! — прошептал Твердохлеб.
И верно, увидев широкую взъерошенную бороду Твердохлеба, Данилка улыбнулся ласковой детской улыбкой. Твердохлеб поклонился, коснувшись правой рукой земли, и припал к кресту, ощущая губами холод железа. Отойдя в сторону, он разыскал Смеливца.
— Чего стоишь? Пойдем! — взял его за руку Смеливец.
— Пойдем! Только в челядницкий дом заскочу, там Роксана, спрошу — может, домой пойдет.
Но увидеть дочь так и не удалось. Подошел отряд дружинников, и сотский велел всем убираться из крепости — наступает вечер. Твердохлеб начал пререкаться с сотским, но тот повелел дружинникам обнажить мечи. Твердохлеб отступил и потянул с собой Смеливца. Уже все поцеловали крест, уже епископы со священниками пошли в собор, а Мария все стояла на паперти. Опустел двор. Остались только дружинники.
Мирослав подошел к ней и коснулся ее плеча.
— Княгиня! Иди в терем. Веди ее, Светозара. Уже и Данилку забрали — кушать захотел.
Ноет спина, ломит руки, будто к ним приложено раскаленное железо, кажется — нагнешься, чтобы серпом срезать новый пучок ржи, и уже больше не выпрямишься: усталость клонит ко сну, глаза слипаются.
Ольга поднимается, выпрямляет спину и осматривает поле — то тут, то там белеют платочки жниц. Проклятый рыжий пес Никифор, боярский тиун, сосет кровь, жилы вытягивает, грызет всех.
— Откуда он взялся на нашу голову? — шепчет Ольга, оглядываясь. — Несчастье горькое… И родится же такой зверюга!
Снова, как и во время сенокоса, Ольга вынуждена была отрабатывать за свою больную сестру на боярской земле. Наступила жатва — гонит тиун закупов. А сестра умоляет: «Пойди, Ольга, за меня жать, спаси нас!» И Ольга пошла.
Все закупы проклинали тиуна Никифора — такой жестокий был этот боярский управитель: нигде ничего не упускал, все помнил, все видел, никто не мог от него укрыться. Сегодня он выгнал женщин на боярскую ниву и придумал разделить их, поставить каждую в отдельности, чтобы меньше между собой разговаривали, а больше жали. Еще и выругал всех:
— Соберешь вас вместе, так вы только языками чесать будете. А кто рожь уберет?
Ольга посматривает на сложенные шалашом снопы — там в тени спит маленький Лелюк.
— Сыночек мой! — шепчет она.
Уже три дня жнет Ольга на боярской земле. Просили тиуна и муж ее, Твердохлеб, и она, чтобы разрешил позже выйти, — ничего не вышло. Не ответил, а зарычал Никифор:
— Свою успеете, а боярская рожь осыплется.
— А наша разве не осыплется? — вставил слово Твердохлеб.
— Мне от этого ни холодно ни жарко, — пробормотал Никифор.