Даурия
Шрифт:
— В седловине попробую.
С хребта ударил по сопке ружейный залп, потом второй. Спешенные партизанские сотни редкой и длинной цепью устремились вниз. Яростно застрочили пулеметы.
Отец выстрелил — и сразу один пулемет умолк. Выстрелил сын — и захлебнулся другой, но тут же заговорил снова, первый присоединился к нему. Бил он теперь по вершине, и заменивший убитого пулеметчик не сидел, а лежал за щитком. Охотники притаились за камнями, пули бешеным роем проносились у них над головами, щелкали по камням.
— Ох и садит, сволочь! — выругался сын, обернувшись к Василию
— Силен, дьявол! — подтвердил отец и стал отвинчивать сошки, с которых в лежачем положении стрелять было нельзя. — Попробуем взять его по-другому, — он просунул берданку меж камней и стал дожидаться удобного момента.
Наконец берданка выбросила клуб белого дыма, и пулемет затих.
— Следи теперь, Федюха, чтобы новый пулеметчик не подполз! — крикнул отец, но сын не отозвался. — Да ты оглох, что ли? Слышишь, что говорю?
Но сын молчал и был неподвижен. Василий Андреевич подполз к нему и убедился, что он убит. Пуля попала ему прямо в переносицу.
— Что с ним, ладно ли? — обеспокоенно спросил отец.
— Убили.
— Эх, Федюха, Федюха!.. — вырвалось у отца. — Что я теперь матери скажу? — Он выругался в сердцах и припал к берданке. Она снова бабахнула — и с сопки били теперь только винтовки.
Василий Андреевич взмахнул флажком. Это был сигнал Семену Забережному. И тотчас же с хребта из леса вырвалась конница и понеслась вниз по дороге, подняв густую пыль. Крутя над головой шашку, впереди скакал Семен. У Василия Андреевича подступили к горлу слезы, слезы восхищения теми, кто шел в эту безумно смелую атаку. А у него за спиною раз за разом грохотала берданка.
Сотня за сотней свергались с хребта в непроглядную пыль, и лихое, все затопившее «ура» грозно и самозабвенно доносилось оттуда.
Передняя сотня была уже у сопки. Там семеновцы потеряли ее из виду. Огибая сопку, неслась она по дороге, невидимая для них и оттого вдвойне страшная. А за нею уже подходили туда бесконечным потоком другие сотни. И семеновцы не выдержали. Сломя голову они кинулись к своим коноводам, боясь окружения. Всего на две, на три минуты они опередили партизан и первыми достигли Георгиевки. Оттуда, отчаянно полосуя нагайками коней, помчались они по дороге на Нерчинский Завод.
О том, что семеновцы бросили свои пулеметы, Василий Андреевич узнал от старого охотника. Старик поднялся на ноги и пошел к сыну.
— Ты что это, папаша? Убьют ведь! — крикнул он охотнику.
— Нет. Смотри они удочки и пулеметы бросили. Тут ведь кого хошь ужас возьмет. Вон какая сила на них обрушилась. Э-эх, не мог, Федюха, поберечься! — вдруг расплакался он и опустился перед сыном на колени.
Василий Андреевич приказал Лукашке и Симону доставить убитого на дорогу и погрузить на какую-нибудь подводу в обозе, а сам сел на коня и поскакал на хребет. Скоро над хребтом взвился черный дым — сигнал о всеобщем отходе. И, увидев его на самых дальних сопках, узнали партизанские заслоны, что прорыв удался. Полки и обозы, точно вода в половодье, устремились в пробитую брешь.
К вечеру они были уже на Аргуни, и дальнейшая дорога в глухую Уровскую и Урюмканскую тайгу была открыта для них.
Пробившись
— Ну как, подтянуло животы, ребята? — спрашивал он, осадив коня.
— Подтянуло, — отвечали партизаны.
— На Газимуре для нас пироги пекут. Поторапливайтесь. Все наверстаем, — шутил он, показывая этим, что все идет как надо.
На четвертую ночь внезапно ворвались его партизаны в Газимуровский Завод и наголову разбили стрелковую роту и учебную команду противника. Устроив короткий отдых, повел Журавлев их уже знакомым путем на Богдать, увозя с собою большие трофеи. Там и соединился он на одиннадцатый день со своими главными силами.
Журавлев и Василий Андреевич встретились в занятом под штаб купеческом доме. Оба они с нетерпением ждали этой встречи, оба чувствовали себя виноватыми за допущенную в Орловской ошибку.
— Сердит ты, однако, на меня, Василий Андреевич? — спросил Журавлев, как только они поздоровались. — Оправдываться, брат, не стану — виноват. Вел себя как самый последний прапорщик.
— Виноват не ты один, — довольный таким вступлением, сказал Василий Андреевич. — А чья вина больше или меньше — разбираться, по-моему, не к чему.
— Нет, разобраться надо. Это вперед наука будет и мне и Бородищеву. Не послушались мы тебя, посчитали, что сами с усами. Забыли хорошую старую пословицу: век живи — век учись.
Он придвинулся поближе к Василию Андреевичу и, глядя прямо ему в глубоко запавшие, подведенные синевой глаза, сказал, что о многом передумал за эти дни. По тому, как было это сказано, понял тот, что прежние недоразумения между ними никогда не повторятся.
— Мне тоже пришлось мозгами пошевелить. Не раз скребли у меня на сердце кошки, когда остался я без тебя и Бородищева, — сознался в свою очередь Василий Андреевич и стал рассказывать, как выходили полки из окружения, какие понесли при этом потери.
Журавлев слушал его с загоревшимися глазами. Он то вставал, то садился, не находя себе места. Руки его все время беспокойно двигались. Они перебрали и перещупали все, что находилось на столе. Сам не замечая того, раздавил Журавлев коробку со спичками, сломал мундштук у подвернувшейся трубки.
— Что же это ты делаешь! — оборвав свой рассказ, закричал Василий Андреевич. — Вон какую мне трубку испортил…
— Фу ты, черт! — принялся Журавлев виновато потирать свою лбину. — Растравил ты меня своим рассказом. Здорово это у тебя вышло с ложной атакой. Был от гибели на волоске и вывернулся. Вот тебе и штатский человек.