Делай, что должно
Шрифт:
Не прошло и суток, как артиллерия на понятном каждому фронтовику языке сказала — “Началось!”.
К середине дня снялся и тронулся к фронту стоявший за околицей ИПТАП. Главный удар, похоже, обозначился, и артиллерия готовилась его встретить.
О том, что на фронте что-то переменилось, и к худшему, стало ясно еще до темноты. По раненым, которых в короткое время оказалось так много, что вся узкая сельская улица вмиг стала запружена подводами. Тогда-то и прозвучало страшное по сорок первому году: “Танки!”
Тяжелых мало выносили, и это тоже было памятно по сорок первому. Из дивизии
Весть о танках ранеными передавалась по-разному. Кто-то отчаянно требовал эвакуации, кто-то с надрывом повторял: "Ну нас, махру, не жаль никому… Вы сами-то чего дожидаетесь?! Девчоночек, сестричек пожалейте! Сомнут же всех… Тут не зацепишься!" Сержант, со скрещенными ИПТАПовскими пушками на рукаве, закопченный, усталый, но все еще на боевом подъеме, ободрял товарища, что мол, земляк, причитаешь, ну видали мы ныне эти танки. Пожгли под десяток, горят будь здоров! Глядишь сдюжим. Артиллерия-то наша, вот она. Нам бы в сорок первом столько пушек! Да вот как бы вторая батарея нашу первую без меня по счету не обошла!
Эвакуация шла как положено, на себя. Приданные дивизии ППГ справлялись. И может, это, а может, рассказы о подбитых немецких танках, само понимание, что они "горят будь здоров", не допускало чтобы тревога выросла до настоящей паники, которая опаснее любых танков.
Эпштейн, похоже, “распечатал” резерв — прислал за тяжелыми много перевидавшую с сорок первого машину с латаным-перелатаным, но теплым кузовом. Шофер вручил Денисенко записку. На листке полевого блокнота четким аккуратным почерком было написано: “Ввиду обстановки для ускорения эвакуации раненых прошу по возможности дать 3–4 ваших подводы. Лошадей и повозочных обязуюсь накормить. Эпштейн”.
— Волнуется Наум Абрамыч, — покачал головой Денисенко. — Быть не может, чтобы так скоро спекся, — но распорядился выделить три поводы. Больше не вышло бы.
К рассвету раненых стало столько, что пришлось расширяться. Заняли бывший колхозный амбар и несколько хат. Канонада стала как будто слышнее. Немцы ломили, это хорошо было слышно, но и свои, родные пушки, не замолкали и их голос вселял надежду. Той заполошной стрельбы последних секунд жизни батареи не было. Значит, держим оборону. И хорошо держим.
Всякую свободную минуту Денисенко выходил на крыльцо хаты-оперблока и тревожно вслушивался. Да, похоже, что громче. Но приказа на отход не поступило, хотя и рекомендовали “быть в готовности”.
— Бic его знае, — говорил Степан Григорьевич, чутко ловя каждый новый звук в общем голосе фронта. — Кажуть, в обороне мы. Немец с наскоку взять хотел, а не вышло.
По сугробам, неуклюже загребая валенками и при каждом шаге припадая на левую ногу, к крыльцу почти бегом спешил тот самый старшина из транспортного взвода, у которого так неладно вышло с обучением женского состава стрельбе.
Вид у него был неуставной и встрепанный, будто за ним уже кто-то гнался. “Уши” у шапки развязаны
— Товарищ к-командир, докладываю, эвакоотделение работает, — он запнулся, — без перебою. Н-настроение у людей бодрое.
Вид старшины плохо соотносился с таким докладом. Он тяжко переводил дух и левая бровь его помимо воли подергивалась. Видел он, похоже, и танки, и прорывы, да и окружение наверняка.
— Сколько хат протопили? — перебил старшину Денисенко.
— Кажется… пять.
— Зараз проверить!
— Есть проверить!
— И вот еще. Если кто заговорит об отходе без приказа — расстреливать на месте как паникера.
Старшина стиснул зубы до слышного скрипа, вздохнул и ответил решительно.
— Есть стрелять на месте. Разрешите идти?
— Идите. И шапку завяжите, нечего ушами хлопать. Отморозите еще.
Исполнять приказ старшине не пришлось. Ударившихся в панику не было. Понадобилось разве что прикрикнуть на пару-тройку самых впечатлительных подчиненных, да найти им дело, чтобы не было времени думать о танках и том, что обычно за такими новостями приходит.
А со следующего же дня и немцы внезапно притихли. Канонада стала реже, хотя и не умолкла совсем. Раненых поступало немного. Прибывающие говорили, что немец крепко получил по зубам и теперь уже не прет напролом, а пытается прощупать оборону. Но на рожон лезть не хочет.
“Он только жало высунет, а мы ему — раз! Он — ходу. Не хочет борт подставлять. Вчера-то хорошо им насыпали!”
Несколько дней фронт оставался в том нестойком равновесии, которое может в сместиться в любую сторону. Но в прошлые годы у немцев всякий раз выходило хоть на взвод, а больше, чем могла выдержать наша оборона. А теперь, и это даже тылам скоро сделалось ясно, враг увяз. Там, где в начале войны немецкие танки прошли бы оборону насквозь как нож сквозь масло, теперь куда большими силами велась очень осторожная разведка. Не было в немцах ни прежней силы, ни былого куражу, чтобы дожимать, гнать, бить и брать в плен всех, кто остался жив. Им тоже мешала погода, но не снег, не туман заставили наступающего врага остановиться.
Прибывающие раненые рассказывали: "У нас нынче под каждым кустом пушка. Огнем держим, не кровью". Уже по одному тому, что везли немало тяжелых, очень прилично обработанных на полковых медпунктах, было ясно, что держим.
Но не отпускала тревога, тихая как привычная боль. "Неужели все снова? Так, отставить. Сию же минуту отставить!" Огнев вдруг понял, откуда она. Здешняя местность мучительно напоминала Крым. Та же равнина, гладкая, с редкими кустиками, те же неглубокие озерца с соленой водой, тот же пронизывающий ветер, недавно свистевший в растяжках палаток как в корабельных снастях. Да и поселок, что они сейчас заняли, величиной примерно с Воронцовку.