Демократы
Шрифт:
«Почему она упрямится? — недоумевал он. — Что тут особенного? — И тут же снова одернул себя: — Ну да! Ничего особенного… Такой моя жена была лет двадцать назад, — сравнил он, — мне это знакомо».
— Нет так нет, — он поцеловал ее руку. — Пригласите меня в другой раз. «Как добивается своего Дубец? Ему открыты все костелы, где молятся девушки, а я спотыкаюсь о нижние ступеньки… Впрочем, танцовщицы — доступны, крестьянские девушки — тоже… Попробовал бы он сюда войти!.. Кажется, крепкий орешек…»
— А знаете, сударыня, я имею официальное право осмотреть ваше хозяйство. Если я воспользуюсь им?
Это было сказано в шутку, он хотел лишь подзадорить ее. Эстера поняла, что он
— Если официально — прошу вас, пан депутат. Посмотрите, в каких условиях я живу, — сдалась она. — Это совсем другое дело.
— Всегда нужно изобрести приличный предлог, — заглаживал он свою бестактность, как охарактеризовал про себя свой поступок, — юридическое оправдание для визита… Вы, надеюсь, не думаете, что я иду к вам официально?
— Только так, теперь уже только официально, — перебила она его, засмеявшись. «Прекрасно понимаю, что вы идете не официально, — звенел ее смех, — но я буду держаться с вами как с официальным лицом».
На обоих повеяло холодком. Они молча стали подниматься. Наверху пани Эстера открыла дверь и предложила пройти ему вперед как гостю. Но Петрович отказался. Он плохо ориентируется в этой лазурной вышине и еще, чего доброго, заблудится.
Пани Эстера громко рассмеялась — верно, жилище ее высоко, как у птицы на ветке, правда, в гнезде трудно заблудиться. Но она тут же ужаснулась: забредет еще в кухню, а там не убрано после завтрака! — и вошла первая.
Они проследовали по узкому коридорчику, заменявшему переднюю. Свет проникал сюда из кухни, дверь в которую была приотворена. На стене — вешалка с платьями, фартуками, свитером и плащом; маленький холодильник загораживал проход, невозможно пройти двоим рядом, не зацепившись или не свалив что-нибудь. Петрович мимоходом заглянул в кухоньку и удивился про себя, как на таком крошечном пространстве можно стряпать. Слишком подвижная кухарка разбила бы себе локти. У них дома одна плита больше этой кухни.
Комната показалась ему набитой мебелью, хотя как раз мебели в ней было мало. Почти четверть площади занимало массивное кресло кирпичного цвета, видимо, служившее и постелью, потому что кровати не было видно. Этот представитель современного комфорта владычествовал в комнате и угнетал прочую мебель, вернее, остатки той мебели, что стояла когда-то в старомодном провинциальном просторном доме. Круглый раздвижной столик из тисового дерева на круглых ножках, вокруг него три стула (когда-то их было наверняка двенадцать) с квадратными спинками и пухлыми мягкими сиденьями, обтянутыми сукном, тоже кирпичного цвета, внушительный желтый комод с ящиками и черными обломанными ручками; на комоде — четырехугольное зеркальце в деревянной раме, вращающееся между двух подставок, старый альбом в кожаном переплете, над комодом — соломенный коврик с несколькими выцветшими фотографиями.
Когда пани Эстера затворила широкую дверь, взору Петровича открылись две большие картины, написанные маслом. На одной — молодая супружеская пара, на другой — светловолосый мальчик. Между портьерами — цветной герб с лентой, на ленте надпись: Георгиус Дворецкий, anno Domini 1230 [39] .
Через большое окно в комнату вливалось небо, наполняя ее своим голубым светом. Верхушки серебристых елей доходили до середины окна. Виден был склон, покрытый засохшей травой, скелеты сиреневых кустов и узкая тропка, уводившая за
39
1230 г. после рождества Христова (лат.).
Взгляд Петровича остановился на широком подоконнике; внимание его привлек маленький комнатный сад с миниатюрным березовым плетнем — несколько прутиков с листочками среди трех-четырех камешков, колючие головки мелких кактусов.
В обстановке комнаты бедности не чувствовалось, только от картин и земанского {133} герба веяло немой грустью, витавшей над голым полем, над узенькой зеленой дорожкой, комнатным садиком. Грусть охватывала сердце. Осколок былой роскоши в чистенькой бедности. Пожарище на месте крепости, руины замка, заброшенный парк, потемневшее слепое зеркало рококо вызывают такую же грусть. Печальный закат былой красоты, богатства и величия, попранной гордости, павшей на колени и склонившей голову. Печальное, жалостное зрелище.
133
Земанский. — В словацких землях дворянство, шляхта, разделялась на высшую — панов, располагавших большими сословными привилегиями, и низшую — земанов.
Эстера перехватила взгляд Петровича.
— Это земля из нашего имения, — она указала на садик и улыбнулась. — Все, что осталось от целого парка. А эти три камешка — с тропинки, по которой я ходила, наблюдая, как садовник поливает газоны, цветочные грядки и клумбы. Теперь я поливаю их из этой лейки. — Она вынула из стола детскую леечку. — Или этим маленьким шлангом, — она взяла в руки какую-то трубку. — А тут у меня лопатка, мотыжка, ими я рою и перекапываю.
«Она еще и улыбается! Это ведь очень грустно!» — усомнился он в искренности ее смеха. Но ее смех звучал искренне. Вполне естественный как будто, и в то же время неестественный, потому что для него нет причины.
— Жалеете?
— Нет. О чем жалеть?
— А ведь, наверное, не одна слеза оросила эти кактусы, — высказал он догадку.
— Вы плачете над старыми сказками вашей матери? Плачете, что не нашли правды на свете, что Златовласку сожгли?
— Это давно прошло.
— И это — коротенькая сказочка, которую рассказывали давно-давно. Началась она гербом, а кончилась садиком. Старая, избитая сказка, трогательная, когда слышишь ее впервые. Сказка о короле, который стал нищим. Было все: молодость, богатство, огромный дом, поля, а осталась только комнатушка и такой вот садик с цветами. Страшно надоевшая сказка. Я вижу ее ежедневно, слушаю, привыкла к ней, уже не замечаю ее и не грущу. Мне полагалось бы плакать! Но — слез нет, нет ни слезинки. Взгляните!
Она повернулась к нему лицом и широко раскрыла глаза, отчего сморщился лоб и слегка вздернулся нос. Из-под черных бровей на Петровича смотрели большие серые глаза с блестящими, расширенными зрачками, словно с длинных тенистых ресниц на них, как на цветы, упали росинки. Зрачки вздрагивали, и свет мигал в них.
— С такими глазами и такой конец? — искренне изумился Петрович. — Вы правы — не надо плакать! Но напрасно вы себя хороните! Сказка не кончена. Она начинается. Этот садик — не единственное ваше сокровище. Тот, — он показал на окно, — это недолговечное прошлое. А портрет? — Он посмотрел на светловолосого мальчика: — Сын?