День ангела
Шрифт:
– Страшная вещь эта ваша русская литература! – усмехнулся он.
Лиза слегка покраснела:
– Ты хочешь поговорить о литературе?
Он покачал головой.
– Сейчас я тебе покажу кое-что. – Она вытащила из вороха фотографий одну, которую прижала к своему животу, не сводя с Ушакова вдруг потемневших глаз.
– Что там? – напрягся он.
На фоне деревьев, почти побелевших от солнца, трое стояли, дружески обнявшись, и улыбались невидимому фотографу. Лиза была в центре, и поэтому ее обнимали с двух сторон: высокий, с большим, круто слепленным лбом мужчина в раскрытой на груди рубашке, прищурившийся
– Ты понял? – спросила она.
Теперь покраснел Ушаков.
– Это он?
Она тяжело встала и отошла к окну. Ушаков тоже вскочил. Ему стало неловко, что он в одних трусах, и если сейчас начнется серьезный разговор, то все это будет комичным.
– И все ш таки? – он выговорил это так, как выговаривала мать: «все ш таки».
– Отец моей дочки. Да, он.
– Откуда ты знаешь, что дочки? А может быть, сына?
– Я чувствую.
– И где он сейчас?
Он старался вовсе не смотреть на нее, но она отражалась в зеркале, перед которым он остановился, и пристыженное и одновременно готовое к отпору выражение ее лица больно удивило его.
– Я, может быть, не имею права ни о чем спрашивать?
– Не знаю. Наверное, имеешь.
Один взгляд на лысоватого, с большим лбом и ласковым прищуром человека на фотографии вызывал тошноту. Он казался сосредоточением той самоуверенной пошлости, которую Ушаков остро и безошибочно чувствовал в людях.
– Тебе, наверное, лучше всего уехать, – вдруг сказала Лиза. – Совсем уже поздно.
– Послушай! – У него затряслись губы. – Я так не смогу…
Она перебила его:
– Не нужно ничего объяснять! Я еще вчера сказала тебе, что ничего не получится, потому что я беременна, и это…
– Не это! – громко и раздраженно перебил он. – Я готов был принять твоего ребенка как часть тебя самой. Но этого твоего seduire, [54] – он кивнул на фотографию, – я не могу принять как должное, и если он до сих пор существует…
54
Обольститель (франц.).
– Детей ведь не аист приносит, – сказала она спокойно и грустно.
Лицо ее изменилось. Выражение стыда и готовности к отпору уступило место грустному равнодушию, как будто она поняла бесполезность каких бы то ни было объяснений. Ушаков быстро надел брюки и потянулся за рубашкой.
– Я знала, что так все и будет. – Она выгнулась и обеими руками поправила рассыпавшиеся волосы. Сирень за ее спиной была слишком белой и слишком сильно пахла. – Прости, что так вышло…
Теперь он мог бы уйти. Она сама отпускала его. Ушаков опустился на стул.
– Скажи только, где он сейчас?
– Он? Здесь. Он в Вермонте. Совсем, кстати, близко.
– Ты видишь его?
Она отрицательно покачала головой.
– Да нет. Последний раз мы виделись в Нью-Йорке два месяца назад. И все.
– И что? – пристально глядя на заоконную белизну, спросил Ушаков.
– И расстались.
– Прости, я не верю. Почему это вдруг люди расстанутся, если у них должен родиться ребенок? Absurde! [55]
– Ребенка
55
Нелепость (франц.).
– Чего же? Могу я спросить?
Она нахмурилась.
– Ты знаешь чего.
Ушаков покраснел так сильно, что слезы навернулись ему на глаза.
– Прости. Ты не должна передо мной отчитываться.
– Митя, – сказала она, вдруг первый раз назвав его по имени. – Люди идут в постель и потом забывают друг о друге. Это случается сплошь и рядом. Не волнуйся так.
Он подошел к ней, и руки его сами легли ей на плечи.
– Ведь ты так не думаешь, правда?
– Откуда ты знаешь, как я думаю?
Она передернула плечами, пытаясь стряхнуть его руки, и отвернулась от него.
– Подожди! – попросил Ушаков. – Он в Вермонте, и ты в любую минуту можешь встретиться с ним… Скажи только: да или нет?
– Ведь я же сказала! – вскрикнула она и вырвалась. – Не надо меня допрашивать, слышишь? Не надо!
У нее сорвался голос, и злые беспомощные слезы затопили лицо.
– Уйди! – мокрой от слез рукой она оттолкнула его. – Дай я побуду одна!
Ушакову стало легче, когда она заплакала. Между ними была странная связь, которую он теперь чувствовал все сильнее и сильнее. Малейшее проявление равнодушия, покоя и независимости с ее стороны вызывало в нем раздражение, подозрительность и даже желание отомстить ей, но, как только он ощущал ее слабость, беспомощность и досаду на себя саму за эту слабость, душа его переворачивалась от жалости к ней. Главное же, он убеждался в том, что они понимают друг друга с полуслова и быстрота происходящего между ними не зависит ни от нее, ни от него.
Дневник
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1959 г.
Сегодня самый в моей жизни страшный день. Я позвонила Медальникову, и мы с ним встретились у St.German – L’ Auxerrois. Он сказал мне, от чего умер Леня. У Медальникова остались записи. Мой сын вел наблюдения над своим состоянием и сам увеличивал дозу. Медальников все знал об этом с самого первого дня. Я спросила, как же он мог. Он знал, что Леня может погибнуть, и никого не предупредил об этом. Я сказала, что он убийца. Он чуть не заплакал. Мы сидели в скверике. Он сполз на землю и хотел стать передо мной на колени. Я стала отпихивать его. Люди какие-то обернулись. Потом он сказал:
– Елизавета Александровна, разрешите мне все вам объяснить!
И стал быстро листать Ленины тетради. Потом забормотал, что Леня погиб по ошибке, все должно было завершиться благополучно. Я спросила, читал ли он сам Ленины тетради.
– Нет! – Он схватился за голову обеими руками. – Я не мог. Ведь это так страшно! Ведь я же все знал! Вера тоже знала. Мы оба виноваты перед вами.
Я ушла от него, убежала. Сказать Георгию или Насте – не могу. Вере – тем более. Она все знала. Как же она молчала? Значит, когда Леня умер, она просто скрыла от нас, от чего он умер. Сказала неправду.