День ангела
Шрифт:
Он вспомнил, как мать однажды сказала, что нынешние русские люди совсем не те, что были прежде. Прежних русских людей Ушаков знал по книгам, и ими – особенно по книгам Толстого – можно было любоваться. Его дед, как рассказывала мать, был уверен, что Россия осталась в душе только одним: летним вечером на веранде усадьбы. Но даже он плохо представлял себе Россию, начавшуюся тогда, когда на верандах погасло закатное солнце и задымили пожары, которые смели с лица земли и сами веранды, и тех, кто пил чай на верандах, и тех, кто потом вспоминал об этом. Новые русские эмигранты, с которыми Ушаков изредка сталкивался в Париже, нисколько не походили на людей из поколения его деда и бабушки. В том поколении была какая-то особая нравственная взволнованность, вызванная, скорее всего, масштабами пережитого. Они помнили то, что потеряли, и эти потери обогатили их душевно, как обогащает человека любое большое несчастье. Поколение людей, пришедших им на смену,
От Надежды он уже знал, что мальчик Матвей Смит выжил, но будет еще очень долго в больнице, и будут еще операции. Мама его ненадолго отлучилась в Вашингтон, а папа остался, живет тут, в гостинице. Сестричка все время сидит у больного. Все в школе по-прежнему. Скоро спектакль. Ушаков не был там почти две недели. Правда, они с Лизой разговаривали по телефону, но бегло и тускло. Лиза обмолвилась, что у нее сильно болит голова и все время хочется спать. Спать и есть. То есть еще раз напомнила ему о будущем ребенке.
Сегодня суббота и будет спектакль. Какой-то опять режиссер из московских.
«Поеду, а там уж как бог даст, – подумал Ушаков, и тут же дикая, детская радость от возможности увидеть ее обожгла его. – Почему я должен всегда tout prendre au critique?» [69]
Дневник
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1959 г.
Наступило лето, дни стали длинными, и вчера было первый раз по-настоящему жарко. Я помню, как Леня готовился к выпускным экзаменам и уходил со своими учебниками под яблоню в парк – это было его самое любимое место. Однажды я пошла посмотреть, как он там, и увидела, что он спит. Лежит на траве и крепко спит с открытым ртом. Я села рядом тихо, чтобы не будить его, потом положила его голову себе на колени, и он только чуть-чуть приоткрыл глаза, увидел, что это я, и почему-то смутился, огненно покраснел. Я не поняла тогда почему. Теперь понимаю: он все время был настороже, все время боялся, что паутина, в которой мы барахтаемся втроем – я, его отец и он сам, – неожиданно прорвется, и то, что наступит потом, та глухая дыра, в которую мы втроем тотчас же и провалимся, будет хуже, чем если бы мы все умерли, и все это может произойти в любой момент. Не проснувшись до конца и не контролируя себя, он испугался тогда, что я, может быть, и пришла сообщить ему, что это уже случилось.
69
Воспринимать все трагически (франц.).
Сейчас, когда его нет, я даже не понимаю, как он мог так долго притворяться, что ни о чем не догадывается, как он сумел так обмануть меня. Иногда вдруг спохватываюсь, и приходит в голову, что я, наверное, все преувеличиваю, и это действительно были медицинские опыты, поставленные им на себе самом из упрямства и желания испытать что-то, что испытывают только люди, находящиеся под действием наркотика. Он был фантазером, мой сын. Эти мысли ненадолго успокаивают меня, и я даже вспомнила, как кто-то сказал, что интерес к смерти и страх перед ней является одним из самых мощных двигателей жизни. Он ведь не хотел умирать. Он всего-навсего пробовал.
Ведь вот же он пишет:
«Вера стала часто задерживаться на работе. Я думаю, что она многого недоговаривает. Проснулся ровно в полночь с диким стуком сердца. Сначала даже не понял, что со мной, потом вспомнил, что вчера вечером я первый раз испытал действие LSD. Дозировка минимальная: 200 милиграмм, обычно даже начинающие принимают больше. Я ожидал мощного душевного подъема, прозрения, нового видения, но ничего такого со мной не произошло. Я чувствовал неуверенность и беспокойство, тело не подчинялось мне. Потом наступил невероятно радостный момент: вокруг начала звучать изумительная музыка, в которую я весь влился, как маленькая река вливается в большую. Со звуками этой музыки я ощущал полное единство, словно и сам был одним из них. Но это мое наслаждение скоро закончилось. Опять появились тревога и страхи. Я начал спрашивать себя, чего же так боюсь, но ответа не было, только все время почему-то
Мне, однако, не нравится, что мама и Вера стали сливаться в моем сознании, словно все то, что я знаю или, лучше сказать, подозреваю в отношении мамы, распространяется и на мою жену. Отчего, например, она стала постоянно задерживаться на работе? Я, конечно, могу в любой момент проверить, на работе ли она, но мне стыдно подвергать нас обоих такому унижению. Не знаю, что хуже. Вчера, когда я принял LSD, я сильно «настроился» на своего отца и действительно ненадолго погрузился во глубину его сознания. Я вдруг почувствовал то, что чувствовал мой отец все эти годы, ощутил его гнев против мамы, его обозленное сознание своего бессилия, всю его неправоту по отношению к ней и даже жестокость, за которыми было целое море бессмысленно страстной и не нужной маме любви.
Завтра я могу немного увеличить дозу, но нужно, наверное, предупредить Веру, чтобы она не испугалась, а, напротив, очень внимательно наблюдала за мной и, если я буду совсем плох, позвонила бы Медальникову».
Вермонт, наши дни
На берегу озера паслись белые, как молоко, коровы. Над ними блистало веселое солнце. Коровы казались почти что святыми от этой сияющей солнечной дрожи, как будто бы вся их душа вдруг раскрылась, как только цветы раскрываются утром. Людей рядом не было. Странное дело: отчего людям кажется, что они важнее всего остального – хотя бы вот этой спокойной коровы? А что они знают о жизни и смерти? Ни часа рожденья, ни часа кончины, ни даже того, что их ждет на дороге, когда они просто гуляют беспечно.
Подобные странные мысли мелькали в голове Ушакова, разгоряченной любовью и истерзанной воспоминаниями о ее теле и голосе. Да, голосе тоже. То тихом, то детском, а то очень женском, похожем на голос Манон в телефоне, когда та, как шелком, шуршала по уху и вдруг неожиданно вешала трубку. Он боялся напоминаний о Манон, боялся ее неостывающих прикосновений, и ему самому себе не хотелось признаваться, что в Лизе скользили черты сходства с нею: привычка наматывать волосы на указательный палец, хмуриться и улыбаться одновременно, смотреть исподлобья с веселым укором.
Он подошел к ее двери и постучал. Комната была, как всегда, не заперта. Те же туфли с коричневыми лентами у кровати, та же книга, которую она, скорее всего, уже не читала, тот же слабый, слегка дымный запах ее духов, который он уже знал и который сразу же вызвал в нем непреодолимое желание увидеть ее. На вырванном из записной книжки листке было написано: «Ну, где же ты??? Где ты?» Листок валялся на полу. Ушаков остановился в недоумении: кто мог написать ей так требовательно, перед кем она должна отчитываться? Стало неловко, что он прочел что-то, не рассчитанное на посторонних, и он поспешно вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
Надежда с выражением досады на своем круглом румяном лице оттаскивала от стула Коржавина, который пытался сесть на чью-то сумку, не заметив ее по причине своего плохого зрения, но бросила все: и сумку, и, с полным подносом, слепого Коржавина, когда Ушаков появился в столовой.
– Куда же вы делись? – тревожно спросила Надежда, посмотрев на Ушакова так, что он немедленно почувствовал себя виноватым. – Кого-нибудь ищете?
Он слегка пожал плечами.
– У нас тут та-а-акие де-е-е-ла! – низко и влажно протянула Надежда. – Матвеюшка плох, спит под трубкой, в спектакле его заменили на Пола. Вы видели Пола, ну, Пашу? С усами? Вон он, макароны себе набирает! Но Паша и роли-то толком не знает, и роль не его! А что делать, скажите? Ведь съехались все: весь Нью-Йорк, вся Канада! Из Баффало даже приехали трое! Вермонт наш – весь тут, плюс, конечно, Нью-Хэмпшир! Я вас познакомлю, хотите? Со всеми!