День гнева
Шрифт:
Затем в полуразрушенной, гулкой пещере башни раздался голос Андрея Хворостинина. Он первым из воевод примчался в Покровский угол, вряд ли успев и крест благословляющий облобызать. Михайло привычно взнуздал воображение, стал различать в прущей через ров толпе рядовых и предводителей, робких и озверевших, оглядчивых заводил и тех, кто только массой своей и, по выражению летописца, «возвизжанием» создавал впечатление всесокрушения. В этом текучем напоре чувствовалась неуправляемость, отсутствие прицела. Как будто у венгров была одна задача — проникнуть в Покровскую башню, ворваться на развалины, а как они потом попрутся в город, как высидят под смерчевым огнём с деревянной стены, их ротмистров не тревожило. А на пути — и внутренний ров, и деревянный заплот. Кроме оружия и цепкого кошачьего проворства не было ничего — ни лестниц, ни верёвок, ни даже брёвен с зарубками, а стенобитные орудия, естественно, остались в шанцах.
Однако и при мысли, что венгры ворвутся в разрушенную башню с пушкой Трескотухой, установленной по указанию Богородицы, Михайлу охватило возмущение, излившееся
Дробовые удары Трескотухи ни на мгновение не остановили нападавших. За пешими отрядами к остаткам моста через ров мчался конный эскадрон Гаврилы Бекеша... В другой пролом тяжеловато, но по-крысиному пронырливо лезли немцы, зашитые в сплошные железные листы — от шапок с пупырями и наушниками до наколенников. Зато у венгров под кожаными жилетами сверкали лишь белые вороты рубах, прибережённых к решительному штурму. Оборотившись к своим, Михайло поразился, как они блёкло, небоевито выглядят, неповоротливо одеты и бедно вооружены. Мнутся, оглядываются на внутреннюю стену, где по указанию Шуйского устанавливали лёгкие пушки и размещались стрельцы запасного полка. Сам Иван Петрович рысил вдоль рва на своём кауром, и только вздёргивание узды, сбивавшей шаг коня, изобличало смятение воеводы.
Посадских ошеломили конские морды, внезапно вылезшие на гребень стены. Внешняя часть её была так засыпана обломками, что «на конех возможно ездити», изумлялся очевидец. Однако ударной силой оставались пехотинцы. Стрельцы не успели перезарядить пищали, а в рукопашной венгры уже одолевали русских детей боярских, не говоря о мирных «посадских по прибору». И много было у них оружия, любовно подобранного и испытанного, так что сверху казалось, будто лезут сплошные клинки и наконечники, щиты и шлемы, впитавшие живую силу своих невидимых владельцев: «Щитами же и оружием своим и ручницами и бесчисленными копьями, яко кровлею, закрывающеся...»
У этого железного ежа или дракона были одни уязвимые пупыри — шапки и шлемы. Опуская на них уже немеющими руками двуручный шестопёр, Михайло упустил начало бегства наших. Подобно очагам брожения в медовом настое, оно заваривалось в скоплении посадских как бы случайным, неприметным перемещением, перераспределением предусмотрительных и простоватых между фронтальной и тыловой частями обороны, отслаиванием смелых от слабодушных, в то время как растерянные середнячки топтались между ними, вскипая пеной в затишных местах. Михайло спохватился, когда пена хлынула уже по внутренней лестнице, по выбоинам и вывалам в стене и стала растекаться между нею и внутренним рвом. Иные срывались, расшибали головы, ломали рёбра, но страх и вопли, перемежаемые выстрелами, приводили в чувство верней воды с уксусом. Уж очень близка вдруг оказалась смерть — на расстоянии копья... Как обычно в запалении боя, Михайло не замечал отдельных схваток и людей, видел перед собою лишь скопище опасного зверья — чем больше его погубишь, тем позже остальные загрызут тебя. И бегство виделось ему каким-то сплошняком, что называется — смитьем. А может, это впечатление рождается позже, из бессознательной памяти. Острым было чувство бессилия: не люди уходили со стены, а само её израненное прясло между Покровской и Свинусской башнями прогнулось под натиском железного зверья. Ещё мучительнее было увидеть польское знамя, вострепетавшее над Свинусскими воротами. Оно как будто мокрой тряпицей хлестануло по глазам, омыло их, и Михайло стал различать и выделять людей. Первым — венгерского знаменосца: поддерживая под руки, толкая под задницу, его едва не на руках тащили на раскат Покровской башни. Тяжёлым древком он загораживался от пуль и копий, словно заговорённый. Когда споткнулся, венгр в серебристом зерцале и шлеме с перьями, — кажется, сам Бекеш! — вырвал знамя из его рук и, ощериваясь от усилий, пошёл прямо на Михайлу. Несколько человек обогнали его, паля вслепую из коротких ручниц. Стрелец, стоявший рядом с Монастырёвым, в животном приступе ужаса опустил самопал: вдруг не убьют, захватят в плен? Михайло бросил шестопёр, схватил тяжёлый, мокрый от пота приклад, вдавил в плечо. Ощупью убедился, что колесцовый замок — на взводе. Он так сосредоточился на серебристом воеводе, что снова перестал видеть и слышать окружающее. Главное было — резко крутануть спусковой механизм, выбить искру... Бекеш сложился пополам — крупная пуля, с двух шагов пробив железную пластину, вдавила её в живот.
Знамя накрыло, ослепило сопровождавших, а задним было не пройти по обрушенному зубцу. Разрозненные выстрелы гремели в голове Михайлы, внезапно распухшей и наполнившейся мучительно-протяжным звоном. Окунувшись и вынырнув из чёрного облака, он близко увидел крупный, с овальными закраинами, щербатый кирпич, а себя ощутил на карачках, куда-то уползающего, ищущего света. В гудящей голове гнездилась одна угроза боли, темени было легко и влажно без железной шапки. Он едва различал людей, под мышки тащивших его к синему пролому. Обрубленное зрение сосредоточивалось на жизненно необходимом. До крохотного выступа и трещинки оно охватывало, исследовало спуск по тыловой стене, с надеждой ощупывало кучу земли, выбранную из внутреннего рва, а единственным словом, сползшим с коснеющего языка, было: «Сапоги!» Спасители сообразили, стянули сапоги, оставив грубошёрстные носки — цепляться за выступы. По шороху и скрипам догадался, что крепят верёвку для спуска. Не захотелось тратить силы для поворота
В сравнении с нею жжение в содранном боку казалось просто зудом. Ударившись о землю, Михайло не удержался: «Голова...» «Ещё бы, — весело ответили невидимые. — Пулей шапку выгнуло, кость крепче оказалась!» Монастырёв взбодрился и осторожно осмотрелся.
В теснине между двумя стенами, в вонюче-потной людской толчее, устремлённой к городу, тоже легко выделялось необходимое для самооберегания. Тело, от наголо обритой головы до ног, стало и самым уязвимым, и дорогим, в отличие от разума, души, которые прежде как-то возвышались над телесным, помыкали им. Что может быть важнее упрятывания пальцев с сорванными ногтями от мимобегущих подкованных сапог? Ещё существеннее, чтобы его не уронили в ров и чтобы венгры стреляли по деревянной стене, а не по бегущим внизу. Редко на землю шмякалась пуля на излёте или стрела, неловко пущенная кем-то из детей боярских. У многих ещё были луки, вызывавшие насмешки немцев, да всё наша российская убогость, ручницы дороги... Михайло стал помогать своим спасителям, заскрёб локтями и пятками по жердинам, перекинутым через ров. Истратил столько сил, что при виде трупа с откляченной челюстью его вырвало. Снова вскружилась голова, вплывая в очередное облако. Очнувшись, узрел немыслимое, небывалое: плачущего навзрыд Ивана Петровича Шуйского.
Тот в двух шагах от Михайлы пытался распахнутыми руками сдержать тараканье переползание бегущих через деревянную стену в город. Неподалёку орал, помогая ему, Хворостинин, сотники для острастки пихали сабли под ноги и в пах, грозили виселицами, а Шуйский плакал. И изумлённые его слезами останавливались охотней, чем порезанные и избитые. С умилённым видением плачущего воеводы Михайло уплыл в самое долгое и чёрное облако.
11
Неупокой вернулся из-под Гдова раньше, чем венгры перекрыли реку Великую. От опустевшего Ивановского монастыря ночной челнок доставил его в Запсковье, откуда он перебрался на Печорское подворье, у Одигитрии застал игумена. Тихон не торопился в монастырь, считая, что в городе он нужнее. «И безопаснее», — втихую ворчанул старец-смотритель, на коего ложилось прокормление при осадной скудости. Он, впрочем, прибеднялся, как все смотрители и келари.
После удачных оборотов с рыбой Тихон именовал Арсения «велицим ходоком по припасам». Так и аттестовал дьячку Троицкого собора, въедливо и ревниво составлявшему список «чинов» для участия в торжественном молебне и крестном ходе, когда литва пойдёт на приступ. Предполагалось, что бой на каменной стене затянется, противника удержат на передовом рубеже хотя бы на несколько дней, тем временем завершат деревянную стену. Для поддержания боевого духа мыслился и торжественный молебен прямо на стенах или в Покровской церкви. В этих опасных и почётных предприятиях должны были участвовать избранные представители всех городских церквей и монастырей. Особо подбирались те, кто не убоится взойти под выстрелы, на полуразрушенную стену. Тихон поручился, что Арсений не убоится.
— Как его писать? — вопросил дьячок.
— Он из детей боярских, — пояснил игумен. — А ныне чин его...
Чина-то у Арсения и не было с тех пор, как его сняли с посельских приставов. Игумен стал толковать об успехах его по заготовке рыбы, дьячок не понял:
— Подкеларник.
— Выше бери! — осердился Тихон.
Неупокоя записали келарем с прибавкой о благородном происхождении...
И неожиданный зачин торжественного молебна под тревожные колокола, и ход его, и благословение воевод — всё скомкалось, когда на паперти закричали: «Литва на башнях!» Люди военные стали пробираться к выходу следом за Хворостининым, женщины и мужчины в возрасте присунулись по-ближе к хору, к алтарю, а с площади — на паперть, мешая выходившим. Хор, задохнувшись на минуту, был грозно взбодрён регентом, одних притягивая, других как бы подталкивая в спины тёплым, но сильным током. Картина, открывавшаяся с амвона, передаётся современником: «Вси вскричавши гласы немолчными и руце простирающе к пречистому образу; на колена припадающе, слезами же мрамор помоста церковного яко струями многими реки возмочиша...» Плач, волнами распространяясь по толпе, бился в серые стены тесного Крома и воздымался горьким, жарким столпом душевного пожара. Так горит город, разгороженные дома, внезапно объединённые несчастьем. Последние воинские люди ещё протискивались к воротам Крома, а Тихон уже кричал Арсению:
— Хоругви, хоругви раздавай!
Неупокой мешкал: как вести беспомощную, рыдающую толпу под пули, а если противник одолеет вторую стену, то и под сабли? Велик ли прок защитникам Покровского угла в стенаниях? Разум, все последние недели укреплявшийся, углублявшийся в безверие, по меньшей мере — в сомнение в отношении привычных верований и символов, противоречил ощущению какой-то мощной горемычной силы, источаемой этими рыдающими людьми. Как будто высшим молитвенным напряжением объединённые души притянули и сгустили её, рассеянную в таинственном пространстве, словно магнитный камень — железные опилки. Не было времени для рассуждений. В Неупокое, как и в других избранниках, назначенных возглавить крестный ход, проснулся бессознательный духовный опыт многих поколений — от жреческого до христиански-пастырского. Воздев иконы и хоругви, они двинулись в Довмонтов град, не замечая, расчищают им дорогу могучие служители или народ расступается сам в священном страхе перед носителями благодати.