День Литературы 142 (6 2008)
Шрифт:
Лев Тихомиров
"Остров", первый постперестроечный игровой фильм, снятый на православную тему, был с большим энтузиазмом встречен буквально всеми: как верующими, так и не очень; как известными богословами-миссионерами, так и прожжёнными завсегдатаями мест не столь отдалённых. Уж слишком истосковалась душа русского человека по бесконечным российским далям, по покосившимся бревенчатым церквушкам, у которых извечно трудятся смиренные сгорбленные монахи, чьи сердца открыты навстречу Богу, а мысли полны любви и состраданья к ближнему… Впервые за много лет облегчённо вздохнули кинозрители, зачарованные неспешным движением кинокамеры, слыша не трескучую болтовню "о главном", а простые тихие осмысленные человеческие
Не приняли вовсе не потому, что фильм слишком прост и иллюстративен. В тонкостях кинодраматургии мало кто разбирается. Но то, что в нем что-то не так, не то, почувствовали многие. С первого взгляда вроде бы все понятно: единожды смалодушничав, человек кается в своём смертном грехе всю жизнь, и за это внешне вполне смиренное многолетнее покаяние Господь наделяет его дарами веденья чужих душ, врачевания болезней, предчувствия скорой своей кончины. Казалось бы, всё по Святым Отцам: фильм-житие о современном юродивом, должно быть, уже святом. Ан нет! Душа кинозрителя всё-таки чем-то неясным мутится, вопреки очевидному — протестует.
И вот уже поневоле один замечает явную бытовую фальшь: вагонка в качестве облицовочного материала при строительстве северных храмов до восьмидесятых лет прошлого века практически не использовалась. А другой, не взирая на прекрасную игру актрис, на хорошо подобранные типажи и удачно найденные для них одежды, внезапно осознает: все три женских образа Павла Лунгина на поверку-то насквозь лживы.
Даже в восьмидесятые годы (не говоря уже о показанных в фильме шестидесятых) открыто исповедовать Христа люди умные, интеллектуальные, в массе своей побаивались. Простые же люди, особенно деревенские, если уж верили, так верили, а не играли в веру. Конечно, молодая девушка и тогда могла соблазниться и, как теперь говорят, "залететь", но, в отличие от современных московских барышень, зачастую лишь в силу моды заигрывающих с Небом, она НИКОГДА не поехала бы к старцу за благословением на аборт. Потому что она, безусловно, знала, что ни один старец в мире на аборт её не благословит. А уж что говорить о матери, едущей через всю Россию в последней надежде на чудо возможного исцеления горячо любимого ею сына? Медицина бессильна, и уж мать это точно знает: сколько больниц исхожено, сколько денег потрачено на всевозможных профессоров и знахарей. (К помощи старца в такой беде прибегают обычно в последнюю очередь.) И вот на глазах у матери совершается чудо Божие! И что же она после стольких мытарств и пролитых ею слёз тут же что-то вдруг залепечет о вящей любви к работе?!
О бесноватой барышне я уж и вовсе не говорю. Тут столько выдумки и фантазии, столько чисто кинематографических гэгов и красот при полном непонимании предмета разговора, что я ограничусь только коротеньким замечанием: многие бесноватые, особенно из тех, которые кукарекают на "отчитках", заканчивают институты, занимают руководящие должности, растят детей, читают духовные книги, исповедуются и причащаются. И единственное, что их отличает от обычных нормальных смертных, — это почти никем не замечаемая патологическая склонность к духовному разрушительству: семьи, дружбы, но прежде всего и больней всего — так это самих себя.
И наконец, о главном герое фильма.
Как-то уж больно странно: убил — и сразу старец. А всё то тридцатилетие, которое он мучительно рос в юродивого, естественно, — темна водица в облацех. Что авторы фильма могут о ней сказать?.. Потому и лукаво перебрасывают нас вместе с героем через абстракцию тридцатилетнего духовного становления прямёхонько к чудотворству. Единственным связующим звеном между мальчишкой-предателем и юродивым старцем
Когда я смотрел этот эпизод, мне почему-то сразу же вспомнились "Сирены Титана" американского писателя Курта Воннегута. Там один из героев романа пришельцами из космоса всасывается ногами вперед в летающую тарелку, и вот этот бедолага, не будучи в силах сопротивляться, бьётся спиной о ступеньки трапа, но при этом ещё и думает: а как же свобода выбора? Практически то же и у Лунгина. Спрашивается, а если бы монахи не оттащили подростка-предателя в монастырь, то стал бы он монахом или нет? В фильме об этом ни слова не говорится. Зато, показывая сам акт оттягивания, автор сценария и режиссер картины уже этим самым как бы рекомендуют нам вообще не задумываться о судьбоносном моменте прихода человека к Богу. Намекают, должно быть, на Божий промысел, незримо совершающийся над каждым из нас, грешных. И, тем не менее, вопрос повисает в воздухе: а как же СВОБОДА ВЫБОРА?
Чтобы мысль кинозрителя не успела вильнуть в неугодную авторам фильма сторону, они тут же рубят нас сценою покаяния. Не знаю, как на чей вкус, читатель, а по мне, — это метание по камням, вырывание остатков волос на лысеющей голове, всхлипы и завывания, местами переходящие в Иисусову молитву, ничего общего с православной аскетикой не имеет. Даже — чисто внешне. Это типичный образчик западной римско-католической "духовности", по типу лизания молодым Микки Рурком в роли Фомы Аквинского из одноименного фильма Лилиан Кавани гнойных ран прокажённого. Апофеоз любви к ближнему в понимании известной итальянской кинематографистки вызвал даже у моего тринадцатилетнего сына нормальную реакцию отторжения. Сын сказал: "Папа, по-моему, это об извращенцах. Давай-ка мы этот фильм смотреть не будем".
То же и с фильмом "Остров". Благодаря прекрасной игре Мамонова, столь экспрессивное покаяние принимается нами как вполне допустимое и даже канонически верное. И тем не менее, где же здесь сдержанность, скупость чувств, трезвление, наконец, так настойчиво рекомендуемых даже для мирян в любой мало-мальски духовной книжке?
Больше того, наблюдая за сценой подобного покаяния, я вдруг поневоле вспомнил один крошечный эпизод из жизни афонского старца Иллариона Грузина.
Шёл как-то старец по горной тропинке и встретился ему распростёртый ниц плачущий монах.
— Ты чего? — прикоснулся к его плечу духоносный старец.
— Каюсь, — поднял зарёванные глаза монах. — Вот уже тридцать лет вымаливаю у Бога прощения, но Он не хочет меня простить. Помолись обо мне, авва.
— Хорошо, — ответил Илларион и, отходя от плачущего монаха, начал было за него молиться, да вдруг его осенило: ДОСТАТОЧНО ТРЕХЧАСОВОГО ИСКРЕННЕГО ПОКАЯНИЯ, чтобы Господь простил даже самый великий грех.
Когда же он, осененный этой простою мыслью, обернулся назад, то на месте плачущего монаха стоял уже чёрный, как головешка, бес, который в лицо подвижнику бессовестно рассмеялся и сказал:
— А, догадался-таки, старик.
В "Лествице", правда, точно так же, как у Святых Отцов говорится о покаянном плаче, который у подвижников, пребывающих в непрерывном подвиге, продолжается всю жизнь. Да только Святые Отцы (не важно, первых или последних времён христианской эры) дружно, в один голос проясняют: вначале покаянной слезой омываются самые грубые грехи, потом все более мелкие и для простого смертного даже не различимые, как то: само намерение ко греху, короткая остановка на греховных помыслах, не своевременное ограждение себя от бесовских наскоков крестным знамением и молитвой. А тут — тридцать лет, и всё — в самом начале подвига, томимый одним и тем же, думою об убийстве, о постыдном мальчишеском малодушии, но при этом — уже и старец, больше того, — юродивый!