День последний
Шрифт:
Оттого ли, что в словах этих заключалось грозное пророчество-, находившее отклик во всех сердцах, или сам голос покорял души своей пылкой искренностью, и на этот раз наступило молчание. Только лицо- царя не предвещало ничего доброго: оно опять побагровело от еле сдерживаемого гнева. Он тоже промолчал, не проронил ни слова, но вдруг крепко натянул поводья и вонзил золотые шпоры в брюхо коня. Тот заплясал на месте; остальные кони гоже загарцевали, зафыркали. Понимая, что на дороге больше делать нечего, народ начал расходиться. Но и тут произошло нечто неожиданное и непредвиденное.
На пыльной дороге, теперь уже пустой, но сохранившей многочисленные отпечатки рук и колен, вдруг появился высокий худой человек в длинной-предлинной одежде с приставшими к ней желтыми листьями, сухими
— В великом бдении пребывая. .. в ночи... звезда воссияла на юге... кровь каплями источая... — вдруг зазвучал его голос, какой-то особенный, словно он тоже исходил из тех далеких лесных трущоб и его точно так же облепили тысячи листьев и колючек, мешая грянуть во всю мочь. — Кровь... над головой твоей, сын иудейки ... И послышался голос с неба: «Горе тебе!.. Горе тебе, Шишман!. . Кровь, и погибель, и конец царства своего узришь! . .»
Тут сука, присев на землю и подняв морду к небу, подняла зловещий вой, как над покойником. Но это продолжалось недолго. Нягул и Найден снова подбежали с плетьми, а несколько бояр, вместе с царем, мигом окружили бледного как полотно,. испуганного мальчика. Сука первая перестала выть и с жалобным визгом сжалась у ног хозяина, но воловьи жилы и там не оставили ее в покое. Несколько сильных рук оттащили безумца от Шишмана и — одни добром, другие с помощью побоев -заставили его отойти подальше от дороги. Однако он продолжал того-то проклинать, испуская вопли, похожие на вой.
Наконец дорога очистилась, и Иоанн-Александр, немного успокоив перепуганного мальчика, подал знак ехать дальше. Вскоре царская дружина потянулась длинной вереницей в тучах пыли, напутствуемая кликами и пожеланиями, но уже более редкими и слабыми, так как большая часть толпы пошла за Найденом, Нягулом и сумасшедшим. Да и относились эти клики больше к Шишману, словно после тех невнятных, темных прорицаний юный царевич завоевал все сердца.
Н. ПОСЛЕДНИЕ ЛУЧИ
«Расставаясь со своими близкими, человек возносит молитву о их благополучии к пресвятой троице и, целуя д,ррогие руки их, в слезах призывает на помощь неземные силы. Так и я плачу ныне, о господи; слезы застилают мне очи; но не с живыми людьми расстаюсь я, а местам и предметам неодушевленным говорю «прости». Сколько раз услаждали они мой омраченный земными заботами рассудок, сколько сладких отрад дарили мне во время моего' пребывания в Парорийокой пустыне! Смиренно молю тебя, пресвятая троица: ежели нельзя просить здоровья и жизни камням и деревьям, сотвори, чтоб и другие очи и уши услаждались ими и отдыхали на них, и огради неодушевленные, как и живые, создания свои от прикосновений лукавого!»
С таким-и жаркими и горькими мольбами в сердце медленно спускался Теодосий по склону той горы, откуда за много лет перед тем впервые увидел Парарийскую обитель, остававшуюся теперь у него за спиной. Прощаясь сперва покорно, безропотно с окружающими предметами и местами, миновал он небольшую купу старых дубов перед монастырем, потом рыбный водоем Доброромана, потом перешел болтливую речку, через которую добрый монах когда-то перенес его на своей спине. Но дальше, пройдя вниз по течению и начав подъем на противоположный
Когда процессия поднялась, наконец, на вершину холма, туда, где торчали похожие на кости давно вымерших животных белые камни, Теодосий присел отдохнуть, а за ним остальные — кто где пришлось. Первое, что отыскал его взгляд, — это та купа дубов. И ему показалось, будто он явственно слышит голос послушника Луки: «Сойди вниз, а потом вдоль речки, вдоль речки, вон до тех вон деревьев. За ними — монастырь». Но на этот раз из-за рощи не подымались, как при первом его посещении, струйки дыма: теперь весь горизонт был затянут густой дымной пеленой, и сквозь эту темную фату смотрел туманный, мертвенный глаз заходящего солнца. А ночной мрак, надвинувшись, словно только и ждал, когда этот глаз закроется, позволив ему овладеть землей и ее созданиями. Глаз еще бодрствовал, и последние лучи его озаряли лица тех, что сидели на камнях, подобно спасшимся после кораблекрушения. От усталости или страдания все молчали, и посреди этой дикой, безлюдной местности, где единственным живым существом был развевавший их рясы и трепавший им длинные бороды ветер, их можно было принять за поставленные у дороги древние изваяния. Казалось, все вокруг медленно, безмолвно умирает, и они чувствовали, что смерть окружающего проникает в них самих, словно судьба внешнего была связана с их собственной судьбой, как мать с ребенком.
«Горе нам! — подумал Теодосий, следя за умирающим светилом. — День кончается, наступают сумерки. Где же приклоним мы голову? Где, о господи, ждет нас ночлег?»
Ему стало ясно, что не следует мешкать, сидя здесь, на высоте, а надо двигаться дальше; да и зрелище пожара и всей этой знакомой местности только усугубляло печаль. Он хотел уже постучать игуменским посохом по камню, что служил ему сиденьем, как вдруг у основания того холма, на который они только что взошли, появились десять вооруженных всадников и поскакали вверх по склону. Спускающиеся сумерки и дальность расстояния не позволяли разглядеть, что это за люди, но для измученных, напуганных молчальников достаточно было одного' их появления.
— Агаряне! Агаряне! — послышались голоса, и, прежде чем Теодосий успел встать с места, монахи уже вскочили и похватали свои узлы и посохи. Но чем больше они суетились и метались от страха, тем спокойней и яснее становилось лицо Теодосия. Он выпрямился, сразу став как бы на голову выше всех; ему показалось, будто грудь его раскрылась, и в ней нашлось место для множества человеческих сердец, которые укрылись туда, словно преследуемые ястребом птички, и бьются ровно и бодро, — так же ровно и бодро, как его собственное. Как пастух, размахивающий дубиной, чтоб отогнать волка от стада, Теодосий простер свой посох над головами сбившихся вокруг него молчальников. Голос его покрыл вопли и крики ужаса.
— Уповайте на бога и не падайте духом, братья! — сказал он. — Если нам суждено погибнуть от меча нечестивых, примем смерть с именем божиим на устах!
И он громким голосом затянул псалом Давида, много раз петый им в часы горести и уныния: «Глас мой к богу, и я буду взывать; глас мой к богу, и он услышит меня. В день скорби моей ищу господа; рука моя простерта ночью и не опускается; душа моя отказывается от утешения. Вспоминаю о боге и трепещу; помышляю, и изнемогает дух мой. Ты не даешь мне сомкнуть очей моих; я потрясен и не могу говорить. Размышляю о днях древних, о летах веков минувших; припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает: неужели навсегда отринул господь и не будет более благоволить? Неужели навсе'гда престала милость его и пресеклось слово его в род и род? Неужели бог забыл миловать? Неужели во гневе затворил щедроты свои? ..»