Деревянный ключ
Шрифт:
А я словно язык проглотила — так мне и впрямь перед ним стыдно сделалось. Вот лежу и моргаю, как глупая корова, а он, видно, решил, что я по-гречески не понимаю, и переспросил по-арамейски. Я снова молчу, только слезы на глазах выступили. Он руками развел, обернулся и что-то своему индийцу сказал с сожалением — верно, решил, что я не только грешная, но и убогая вдобавок. Да откуда ему было знать, что я и по-гречески, и даже по-латыни не только читаю, но и писать умею? По-латыни пишу, алиба де эмет,[82] не очень ловко — добрый муж мой преставился пред очи Всевышнего раньше, чем успел меня как следует научить. Что-то такое Йеошуа, видно, увидел в моих глазах, потому как спросил:
— Ты ведь не глухонемая, нет? — Я головой помотала, и он снова спросил ласково-ласково, так что весь страх и стыд мой сразу куда-то улетучились: — Как зовут тебя, красавица моя?
— Мириам, — отвечаю, а голос дрожмя дрожит, и в груди невозможно жарко и тесно сделалось оттого, что он меня красавицей назвал, — хотя уж какая там красавица, с разбитым-то лицом.
— Вот как? — говорит. — Мою мать так же зовут. Она в Иерусалиме живет. Я тебя с ней познакомлю, Бог даст. Нам с тобой теперь разлучаться никак нельзя,
Я как про то услышала, снова чуть в обморок не свалилась, даром, что и так лежала. Но с духом собралась и спрашиваю, почему, мол, снова? А он улыбнулся загадочно:
— Потому что встретились мы неспроста, ведь я тебя повсюду искал — от Ливийской пустыни до Индийского моря.
А я про себя тогда подумала — за тобой теперь на край света пойду. Но вслух не произнесла, понятно. Йеошуа же продолжает спрашивать:
— Откуда ты родом? Кто твои родители?
И тут меня точно прорвало — все ему про себя выложила. Слезы по щекам, что ручьи по весне, слова арамейские с греческими мешаю, и говорю, говорю, и остановиться не могу. Ведь целых полтора года мне было словом не с кем перемолвиться, а он слушал так внимательно и по голове меня гладил ласково.
сестра сестра как же я тебя понимаю вскричала а она наклонилась и поцеловала
Лишь когда сказала ему, что родом из Антиохии,{51} он отчего-то бровью своей меченой повел, а все прочее выслушал, в лице не меняясь и молча. Я сперва хотела скрыть про то, отчего вся моя жизнь кувырком покатилась, а потом подумала — ну и пусть узнает. И все рассказала — как двоюродный брат меня обесчестил, когда мне двенадцать было, а потом объявил всем, что это я его соблазнила, и как поверили ему, а не мне, потому что его отец — дядя мой — важная фигура в общине, главный заступник перед римлянами. Кто же против него в здравом уме голос поднимет? А мой отец простой переписчик, человек тишайший, но тут чуть с ума не сошел от горя и позора. Брат хотел с ним по-свойски договориться, деньги сулил, а он ни в какую. Ясное дело, что в суде отец проиграл, а брат ему мстить начал. Ославил меня на всю общину прелюбодейкой и бесноватою. «И что же люди, так запросто поверили?» — вопрошает спаситель мой. Пришлось признаться, что и прежде меня дерзкою юницей считали — и не без причин, а оттого поверить во все наговоры даже близким было нетрудно. С тех пор сделалась жизнь моя несносной, замуж брать меня никто, понятно, не желал, да оно бы и ладно, но ведь и обеих сестер моих сватать не торопились, отцу стало меньше работы перепадать, а матери на рынке проходу не давали. Уж не знаю, что бы мы делали, если бы старинный друг отца не взял меня за себя. Он, верно, немолод был, но добрее человека я не встречала. Муж мой, Ихиэль, состоял на государственной службе, имел римское гражданство и большие связи — надежнее защитника и представить нельзя. Порешили они с отцом, что лучше всего будет увезти меня куда подальше, пока все не забудется. Так и сделали — Ихиэль выхлопотал себе перевод в Александрию Египетскую.{52} Взаперти он меня никогда не держал, разрешил заниматься делом, и я выучилась у тамошних умелиц уходу за волосами и кожей лица и прочим подобным вещам. А потом муж мой вышел в отставку, купил дом в Галилее, в своей родной местности, куда он всегда мечтал вернуться. Тут уж мне заняться было вовсе нечем, и, чтоб я не заскучала, Ихиэль стал обучать меня чтению и письму. Ну, а потом умер скоропостижно.
— Так ты, выходит, гражданка Рима? — спрашивает Йеошуа. — Как же эти люди не побоялись тебя преследовать?
— А никто бы ничего не узнал, — отвечаю. — У них тут круговая порука, да и римлян они терпеть не могут, то всем известно.
— Да, — говорит, — я здесь недавно, а уж заметил. Значит, осталась ты совсем одна?
Поняла я, на что он намекает. Рассказала, что детей у нас с Ихиэлем не было, но то не по моей вине. У него и с первой женой ничего не получилось. Тогда он спросил, отчего не вернулась обратно в Антиохию к семье, а я сказала — ну как поеду в такую даль одна, без денег? «Верно, верно, — отвечает. — Скажи, а вот женщина, на хромую ворону похожая, кричала, что ты… — тут он мне руку на голову положил, — что у тебя андромания[83] и что ты одержима бесами… Я в это, конечно, не верю, но знаю, что порою с людьми случаются странные вещи, вроде припадков, и тогда эти люди не отвечают за свои деяния. С тобой ничего такого не приключалось?» «Да нет, — говорю и чувствую — кончились слезы, — не помню за собой такого. Грешила я, всегда в здравом уме пребывая. И хотя верно, что с мужчинами стала ложиться по принуждению, но верно и то, что отнюдь не всегда мне это было противно. В ином случае предпочла бы умереть, наверное. Так что правильно меня на смерть осудили, и не надо было меня спасать». А он вместо того, чтобы разозлиться, сказал тихо: «Кто я такой, чтобы судить тебя? Все мы ищем любви — каждый на свой лад. Никакой же грех смертью искупить невозможно, жаль только, что люди этого не понимают. Прости, если обидел тебя».
Вот такой он был человек. Никогда никого не осуждал и не обличал, но каждый при нем тотчас сердцем свою греховность понимал. Одних это толкало на путь исправления — и они всем сердцем любили его, другим — было невыносимо, и они его от всего сердца ненавидели. Само собой получалось, что среди последних все больше были власть имущие да законоучители, а вот первые… Тут надо сказать, что никого он за собой не звал, не соблазнял и никому не проповедовал, а просто ходил по городам вместе со своим индийцем-учителем, пользовал людей, так как был врачом от Бога, — совершенно бесплатно, а на пропитание добывал, показывая на рынках всякие невероятные чудеса. Мог висеть в воздухе, стоять на голове подолгу, лежать на гвоздях или, накрыв тем самым тончайшим шелковым платом пустой кувшин, вытащить из него птицу, превратить свой посох в змею, а простую воду в вино, и многое в таком роде. Я поначалу пугалась очень, но он объяснил мне, смеясь, что такому волшебству можно кого угодно выучить — хоть бы и меня, только надо очень долго упражняться. «Настоящее чудо, — говорил он, — это когда человек исцеляется не моим умением, а одною верой в исцеление. Сего я ничем, кроме Божественного промысла,
Когда позже в день моего спасения встретила сих привязавшихся, поняла, отчего так поспешно разбежались мои гонители, — видно, слух о спутниках Йеошуа до них дошел. Недаром в Иудее говорят: увидел галилеянина — увидел разбойника. А еще говорят: галилеянин днем рыбу ловит, а ночью — человеков. Эти вот как раз такими рыбаками и были по большей части. Мне потом их вожак Шимон Бар Йона по прозвищу Цефа, то есть гадюка, поведал, что они ввосьмером пытались поймать Йеошуа и его товарища, а вышло так, что это те их поймали — и без всякого кровопролития, одними словами. А люди то были все опасные, с острыми лезвиями под полою и со многою кровью на руках, — братья Яаков и Йоханан, которых Йеошуа называл Бней-рэгеш — сынами чувства, в шутку, разумеется, поскольку проще вообразить взволнованным камень, чем этих двоих, и Шимон — другой — Канай, сиречь ревнивец, завистник, и не пропускавший ни одной юбки Иуда по прозванию Тума — невинность, и Йосеф-Андреос — брат Шимона-гадюки, и Йона-Фелефей, прозванный так оттого, что раньше служил в царской охране, и Натаниэль бар Толмай по кличке Кацав — мясник, и Маттатия Леви, которого называли Мохес — мытарь, потому что его любимой забавой было перегородить в узком месте дорогу и взимать с путешественников мзду за проход — и ведь многие безропотно платили, а все потому, что Леви почтенно выглядел, умел писать и красиво говорил.
Я как-то спросила Йеошуа, отчего не отвадит всю эту шайку, ведь в глазах окружающих он представлялся ее предводителем, а это могло ему повредить, если бы стало известно властям. А он ответил ласково, но твердо:
— Я не могу, Магдали, — магда ли, услада моя, — так он называл меня, с тех пор, как сделал своею женой, — я чувствую, что в ответе за них. Они невежественны и наивны, как дети, и, чтобы донести до них даже самую простую мысль, мне приходится измышлять притчу, и все равно я никогда не бываю уверен в том, что они понимают ее правильно. Зато теперь они никого не грабят и не убивают, хотя порой еще приворовывают, я знаю, но надеюсь рано или поздно отучить их и от этого.
Так они и шастали за ним повсюду, жадно ловя каждое слово его, каждый взгляд, ссорясь и соревнуясь между собой за малую толику его внимания, за место подле него, сияя от похвал и приходя в отчаяние, когда он отказывался принимать от них подношения, добытые нечестным путем. Число следующих за Йеошуа прирастало день ото дня — весть о чудесных исцелениях опережала его, как молния гром. В ближний круг вскоре вошли еще несколько человек — из них я хорошо запомнила некоего Иуду. В отличие от прочих, он не был ни галилеянином, ни простолюдином. Напротив, происходил из весьма достопочтенной и богатой семьи перушим,{53} помимо Закона Божия знал латынь и греческий и был ярым ненавистником римлян. Он первым начал величать Йеошуа Мессией, узнав, что тот происходит из рода Давидова, и то и дело заводил разговоры о вооруженном свержении богопротивной власти Кесаря. Йеошуа всегда от этих разговоров уклонялся, ссылаясь на то, что всякая земная власть от Бога и, покуда она не мешает народу исполнять Моисеевы заповеди, не стоит менять ее на другую. Иуда же горячился и подзуживал остальных, утверждая, что римляне уже не раз пытались осквернить Храм, — вот и недавно префект Пилатус приказал поместить в нем изображения Августа, а в отместку за всеобщий протест конфисковал храмовые деньги с тем, чтобы выстроить на них в Иерушалаиме водопровод. На это Йеошуа отвечал, что Иерушалаиму не лишне будет отмыться от царящей в нем нечистоты, а Храм в гораздо большей степени оскверняют заполонившие его менялы и бездельники — и тому подобное. Услыхав такое, Иуда всякий раз хватался за голову и со скорбными воплями убегал прочь. Однако при первой возможности возвращался к этому разговору, полагая, наверное, что долбящие беспрерывно в камень капли способны его проточить, как говорится в римской поговорке. За это Йеошуа весело дразнил Иуду «кликушей» — иш крийот. Все наши разбойники-галилеяне его недолюбливали, потому что он был чужак и единственный из всех умел разговаривать с Учителем на языке книжников. Мне бы Иуду привечать — ведь я и сама для них была такая же, как он, но я тоже его не особо любила — из ревности, наверное, потому как если Йеошуа кого и считал своим учеником, так это Иуду, и оттого много времени проводил в беседах с ним. Он считал, что сумеет того переубедить, а я как раз боялась обратного.
Но до поры до времени все было тихо. Йеошуа оставался всю зиму вблизи Киннерета,[84] далеко не уходил. Я уж надеялась, что осядем, заживем как люди. Да не тут-то было…
Когда появился этот старый египтянин, сразу поняла — его-то Йеошуа и ждал в Галилее, видать, заранее договорились. Имя у него было странное — Атенсотр, — не египетское, не греческое, серединка на половинку, такого я никогда не слышала, хотя в Александрии жила и египтян повидала немало. Думаю, это вообще было прозвище. Атенсотр был похож на местных жрецов тем, что брил голову наголо, но татуировки на верхних веках не имел и часто улыбался во весь рот, в котором желтые зубы сидели редко, как высохшие горошины в стручке. А лысина у старика была, что твое куропаточье яйцо — коричневая и вся рябая. У него нехорошо пахло изо рта, он о том знал и оттого все время жевал мастику,[85] и с людьми разговаривал, повернув голову чуть вправо, — да и левым глазом он лучше видел. Йеошуа сразу кинулся египтянина обнимать, у меня кувшин и губку отобрал и сам ему ноги омыл, а потом сказал мне: «Этот человек, Магдали, — один из трех отцов, данных мне Всевышним взамен родного. Тринадцать первых своих лет жил я в доме его и набирался ума-разума». С приходом Атенсотра многое переменилось в нашем житье. Йеошуа теперь внимания мне уделял мало, хотя оставался по-прежнему ласков, а все больше времени проводил в разговорах со своими учителями — египтянином и индийцем — с глазу на глаз. Несколько раз уходили на неделю в пустыню вовсе без съестного и без питья. Я его спросила: