Десять вещей, которые я теперь знаю о любви
Шрифт:
— Его и так любят.
Отламываю верхушку кекса и надкусываю ее, оглядывая отцовскую кухню. Она старая, еще из семидесятых, наверно. Плита стоит отдельно, вытяжка висит высоко над ней. Шкафчики из белых стружечных плит, по краям обитых сосной. Кухня не из тех, о каких грезят мои ровесники. Ни тебе гранитной «рабочей поверхности» из Италии, ни португальского кафеля на стенах, ни двойной раковины со смесителем, который можно вытащить, чтобы промыть углы. Пол покрыт линолеумом — тем самым, что никогда не выглядит чистым, сколько его ни отдраивай. Словом, это кухня старика. И она мне нравится. Но я все думаю про цвет папиного лица.
— Ему стало так плохо всего за две недели? — спрашиваю.
Си протягивает руку к тарелке
— Мы позвонили тебе, как только узнали диагноз, если ты об этом, — говорит она.
— Он и до этого терял в весе, — добавляет Тилли. — Но не так чтобы заметно. И пару раз, когда я была рядом, он выглядел уставшим. — Сестра качает головой. — И все. А потом он позвонил нам уже из больницы.
— Он ведь наверняка знал, что с ним что-то не так, — говорю я. Тилли берет второй кекс и разворачивает обертку. Я смотрю в чашку с кофе. — Он же врач, черт возьми! Хирург. Он много знает о… здоровье.
Си постукивает пальцами по столу.
— Он курит, Алиса. И пьет.
Я шумно втягиваю воздух.
— Алиса, может, расскажешь нам о своей поездке? — предлагает Тилли.
— Не сейчас.
Отпиваю кофе. Слишком слабый. Подхожу к раковине и выливаю остатки. Кухонное окно выходит в сад: скучный прямоугольник, заросший травой. Клумбы по углам газона все в сорняках. Отец скорее домосед. Когда я думаю о нем, на ум приходят обитые деревом стены, книги, шорох расправляемой газеты. Наблюдаю за тем, как дрозд скачет по газону, замирает, утыкается клювом в землю. Слышу, как мои сестры поскрипывают стульями, и представляю, как они переглядываются; Тилли делает знак Си, чтобы та промолчала.
— Они живут в шатрах, — говорю я, не оборачиваясь от окна. Голос звучит громче, чем я рассчитывала. — В Монголии люди живут в шатрах. Каждые три месяца они собирают все свое добро, грузят на верблюдов и отправляются куда-то еще.
— И зачем они так делают? — спрашивает Си.
— А мне нравится, — отвечаю. — Мне по душе мысль о том, чтобы всегда двигаться дальше.
Си начинает фразу, но Тилли обрывает ее на полуслове:
— А как они решают, куда идти?
Оборачиваюсь и пожимаю плечами.
— Не знаю, — говорю. — Наверно, идут туда, где есть вода.
Опираюсь на край раковины, кусаю ноготь.
— Так почему бы им не остаться на первом же месте, куда они придут? — спрашивает Си. — Если там есть вода.
— Сколько ему осталось? — задаю вопрос я.
Тилли растирает остатки кекса по тарелке.
— Врачи сказали, от трех до восьми недель, — произносит наконец Си.
— И это было две с половиной недели назад?
— Да.
Дождь льет все утро, типичный английский дождь, мерзенький, мелкий и слабый, а небо плоское, белое и скучное. Выхожу из дома после ланча. Тилли и Си я говорю, что мне надо купить одежду, и это правда, и, возможно, я именно это и собираюсь сделать, захлопывая входную дверь и спускаясь по ступенькам. Но потом я сажусь в метро и не выхожу, проезжая «Уоррен-стрит», «Гудж-стрит», «Лестер-сквер».
На «Чаринг-Кросс» в вагон заходит женщина с большими славянскими глазами, толкая перед собой коляску. Ее дочка, одетая в розовое вельветовое платье и белые сморщенные колготки, смотрит на меня не мигая. Я тоже смотрю на нее. Мама девочки бросает на меня взгляд. Ждет, что я улыбнусь, агукну, помашу рукой. А я просто смотрю в глаза малышки и чувствую странное облегчение.
Выхожу на станции «Кеннингтон» и поднимаюсь по лестнице, а не на лифте. Здесь на каждом углу можно встретить Кэла: начищенные черные ботинки, подстриженная бородка, забытый мной зонтик — чуть в стороне от его брюк, чтобы капли стекали на пол. Никого. Прошло шесть месяцев. Даже больше. Я могла бы уже смириться, но не стану. Тут все знакомо до боли. Вывеска возле входа на станцию; урна, переполненная пакетами из-под чипсов и
Выхожу на Амелия-стрит. Намокшие волосы липнут к голове, а я не знаю, как мне быть. Скорее всего, он сейчас на работе. А если и дома, то что мне делать? Постучаться к нему? «Прости, Кэл, я тут вернулась из Монголии, просто проходила мимо и решила узнать, не женился ли ты. Да, кстати, еще папа болен, и мне от этого невыносимо». Опускаю голову и прибавляю шаг, иду по другой стороне дороги, мимо парка. Провожу ладонью по прутьям ограды и слушаю, как ветер треплет листву. Если Кэл выглянет из окна, то увидит меня. Расправляю плечи и задираю подбородок. Это красивая улица: длинный ряд дверных арок и аккуратных окон в кремовых рамах. Викторианцам было не наплевать на детали, как сказал бы Кэл с гордостью, такого не увидишь в тех домах, которые сейчас лепят за пару месяцев. Когда я пришла в гости в первый раз, он повел меня на крышу. На мне было что-то не по погоде короткое и тонкое. Он встал сзади, обнял меня за талию, и мы сделали полный круг, 360 градусов, от Биг-Бена до Хрустального дворца и обратно. Я показала ему, где какие созвездия — те, что было видно, и те, что мы разглядеть не могли. «Здесь, на крыше, ты счастливей, чем дома», — сказал тогда Кэл. А я смотрела на звезды и понимала, что он прав.
Нахожу окно нашей спальни. Его спальни. Герань все еще стоит на подоконнике, вон ее ярко-красные лепестки. За цветами всегда ухаживал он, поэтому неудивительно, что она выжила, но я все равно расстроилась.
Пулленс-гарден — это скорее парк, открытый для всех и каждого, и потому мы никогда не гуляли там. Вместо этого мы забирались на крышу, лежали на скате возле лестницы, смотрели на звезды. Но теперь я вторгаюсь в парк, скрипом ворот выдавая свое присутствие, и иду по заросшей сорняками гравиевой дорожке, огибающей полукруглую лужайку. Присаживаюсь на лавочку. Она вся покрыта птичьим пометом и лишайником, на досках и позеленевших металлических подлокотниках — царапины от когтей. Если бы не лето, я лучше разглядела бы квартиру, но сейчас меня куда больше занимает дверь, ведущая на лестницу. Отсюда хорошо видно, кто заходит и кто выходит.
Я переехала к Кэлу, когда мы с ним встречались уже целый год, так что мое решение было вполне взвешенным, что бы ни говорила об этом Си. Я знала, что придется нелегко, мы с ним обсуждали это. Он сказал, что установит несколько правил: мне нельзя будет отвечать на телефонные звонки и иногда придется быстро исчезать. Правда, мы не обсуждали, что он сгребет все мои вещи в охапку и засунет их в шкаф, а я потом приду в квартиру и почувствую, будто и не живу там вовсе. Но это можно было предположить. Когда я рассталась с Кэлом, все вздохнули с облегчением, кроме Тилли. Что вполне понятно, если учесть, что в своих отношениях она тоже своего рода невидимка.
За месяц до моего ухода мы обновили спальню. Ничего особенного. Бледно-голубые стены, пол из дубового ламината, новый комод. Сидя на лавке, я грызу ноготь на мизинце и вспоминаю эту комнату до мельчайших деталей: щербатый плинтус, встроенный шкаф с потертыми стальными петлями, след на стене от спинки кровати. По утрам Кэл поливал герань, и его ноги торчали из-под халата, как у цапли. Наверно, он до сих пор так делает.
«Вот умчится он в Индию, женится там на девушке, которую никогда не видел, — и что с тобой будет тогда?» — спрашивала Си, уперев руки в боки. Я закатывала глаза и называла ее расисткой, но в то же время, как бы я этому ни противилась, какая-то часть меня вздрагивала от ужаса каждый раз, когда сестра заводила этот разговор.