Детка
Шрифт:
Но однажды вечером, дежуря в комитете, я почувствовала такую ностальгию по прошлому, такой отчаянный зуд, что наутро позвонила в ресторан, все уладила и пригласила компанию в полном составе: Мечу, Пучу и, само собой, Марию Реглу. Когда мы входили, нервы у всех были на пределе. В дверях мне пришлось предъявить свой билет национального профсоюза трудящихся, добрую сотню грамот передовика производства и медицинскую справку. Мы едва видели друг друга, и не потому, что в зале царила привычная полутьма, а потому, что горели всего две уцелевшие лампочки. Примерно через час к нам, едва волоча ноги, добрела товарищ официантка с огрызком карандаша за ухом, пахло от нее так, будто она только вышла из свинарника. Прежде чем зачитать меню, она тяжко вздохнула и наконец возгласила загробным голосом, доверительно обращаясь к нам сначала в единственном, потом во множественном числе:
–Эх, детонька, как мозоли-то сегодня разболелись, просто страх! Это к дождю, можете мне поверить, да еще к какому – так зарядит… Ладно, а пока не спешите пускать слюнки, чтобы, как говорится, слюной не захлебнуться. На сегодня у нас суп-солянка с луком, суп-солянка с пюре «вита нуова», суп-солянка с картофельным сыром, вода и маниоки. Да, еще хлеб и кофе. Но, сами знаете, часть отпущенных
В воздухе продолжал стоять смрад, словно возле клетки с носорогом. Официантка достала ветхую, склизкую тряпицу бурого цвета и сделала вид, что убирает с покрытого клеенкой стола объедки, но только еще больше размазала грязь.
Аппетит у нас разыгрался не на шутку, хотя от пищи и воротило. Тарелки заросли месячной коростой – моющих порошков тоже не хватало. Суп, впрочем, мы так и не доели – это вам не конгри из риса с фасолью. Наконец мне удалось сделать то, о чем я так страстно мечтала уже много лет. Сняв под столом туфли, я опустила босые ноги на пол. Но вместо мягкого ворсистого ковра почувствовала жесткий холодный цемент, шершавый, как собачий язык.
– А где тот красный ковер? – растерянно спросила я.
–Эх, душа моя, ты на какой планете живешь? Отстала от жизни, отстала. Ковер-то давно в мудацкоепосольство отвезли, в эсэсэсэрошное. Говорят, будут из него шубы шить для покорителей Сибири. Но я, скажу тебе, только обрадовалась, – ковер-то уже был, что твоя половая тряпка, так и вонял ссаньем. Уборщица наша заболела, ну медкомиссия ее и уволила, а у новенькой – руки-крюки, ровно обезьяна. В нашей стране с рабством и капитализмом покончено. Мы – первая свободная территория Америки, мы – со-циа-ли-сты, поняла? Социалисты – вперед, а кому не нравится, пусть хлебало заткнет!
И официантка удалилась, вихляя задницей, будто танцевала конгу. Подружки мои пригорюнились, их крупные слезы капали в жирные лужицы на донцах тарелок. В горле у меня пересохло и словно ком подкатил. Мария Регла как ни в чем не бывало вылизывала тарелку.
– Эй, а вы чего не едите? Кому не нравится, давай мне, помираю с голоду.
Мы с подружками переглянулись и стали наблюдать, как официантка прячет бутылку растительного, масла под юбкой, засовывая ее за подвязку. Регла голодными глазами пожирала наши тарелки с недоеденной солянкой. Я подвинула ей свою. Она принялась хлебать с оглушительным хлюпом, как собака.
– Реглита, научись есть суп.
И мы трое снова переглянулись. Хочешь не хочешь, а на память неизбежно приходил тот день, когда мы познакомились, и я точно так же набросилась на суп, а подружки помирали со смеху. Реглита не обращала на нас никакого внимания. Мы расплатились и поскорее вышли. Я уже почти забыла о том, что такое деньги – крупные купюры нам приходилось видеть редко, да и закон стоимости, спроса и предложения повыветрился из мозгов.
Влажный ветерок дул от моря по улице. Гавана, как всегда, пахла гниющей зеленью, молодым кукурузным початком, газом и подштанниками нищего. Автобусы, проезжая, оставляли в воздухе облака горячего черного дыма. Из-под мышек текло, подошвы тоже были мокрые и скользкие. В свете редких фонарей лица и фигуры прохожих оставались едва различимы, но зато мы могли вволю наслаждаться зрелищем огромной круглой луны и созвездий, дружно высыпавших на небе, чтобы приветствовать зарю. По Рампе от Малекона в сторону «Коппелии» поднималась компания молодых людей с пустыми консервными банками, на которых они, как на барабанах, отбивали ритм и при этом беззаботно, со смешками напевали:
Мы коммунистами стали, у нас обездоленных нет, Никита берет наш сахар, а нам присылает нефть.Под Никитой, разумеется, имелся в виду Хрущев. Какое-то время спустя «Москва» стала жертвой саботажа. Иначе говоря, контрики привели в исполнение свои давние замыслы, начало которым положила сама Революция ничего не противопоставив медленному и неумолимому разрушению. В конце концов с рестораном решили разделаться поскорее и закрыли его на ремонт без какой-либо надежды на оный, как говорится, «по поводу переучета шницелей столовая закрыта навсегда», к чему все мы давно привыкли. Ходят слухи о том, что его снова собираются открыть, якобы французы вошли в долю и теперь двери его снова распахнутся – для тех, у кого есть доллары, of course. [13] Возможно, ресторану даже вернут его исконное название, впрочем, это будет зависеть уже от покупателей-французов, а вообще, скорей всего, там устроят кафешку быстрого обслуживания.
13
Конечно (англ.)
Я шла, отупев, как сомнамбула, мои единственные пластиковые туфли – обувь века – разваливались на ходу. У меня была самая плохая модель, так называемые «скороварки», в которых нога прела и мозоли разбухали. Поначалу туфли были белыми, но поскольку я носила их бессменно, то они мало-помалу приобрели желтоватый оттенок, словно их слегка поджарили или выварили в воде с лимоном, и хотя на фабрике в них наделали уйму дырочек, нога совсем не дышала, и пот вперемешку с грязью налипал между задником и пяткой. В результате ноги благоухали, мягко выражаясь, рокфором, а грибковые заболевания, облюбовавшие ступни, можно было изучать в университете. Мои грибки уже напоминали шампиньоны. Ногти заросли ими, а вонь было не отбить даже микоциленом – тальком, для приобретения которого надо было пять ночей простоять в очереди. Это были туфли на все случаи жизни, на будни и на праздники. Стоило свистнуть – и они тут же, вышколенные, как цирковые собачки, сами спешили ко мне и ловко вскакивали на ноги. Когда они сносились, я отрезала каблук бритвенным лезвием «Астра» (советского производства) и выкрасила их черной китайской тушью. К тому времени пропал гуталин. Потом гуталин появился, но пропала китайская тушь и лента для пишущих машинок, так что нам приходилось красить старые, изношенные ленты гуталином, отчего они блестели, как сапоги у водопроводчика. Кроме того гуталин помог разрешить проблему с косметикой – тушь для ресниц была в большом дефиците, и мы мазались гуталином из баночки. Наверное, поэтому я теперь так плохо вижу, почти совсем слепая.
Однажды приехала мать, истосковавшаяся по дочерней ласке. Я познакомила ее с внучкой, и обе моментально влюбились друг в друга. Но мать решила перестроить мою уже вполне устоявшуюся жизнь, переиначить мой хаос на свой лад, внушить мне свои ценности, залезть в каждый тайник моей души. Ей показалось ужасным, что я держу заначку рома в шкафу и каждые пять минут к ней прикладываюсь. С рома, собственно, все и началось. Не в силах противиться пагубной привычке я, когда ром пропал, начала пить гуафарину – спирт, которым торговали в лавочке, – с сахаром и лимоном. Однако после того, как некоторые знакомые стали называть меня Гуафа, ярешила взять себя под контроль, впрочем, не слишком жесткий. Таблетки и спиртное позволяли расслабиться, но забыться я все равно не могла. На службе стали насаждать производственную гимнастику, во время которой работа приостанавливалась минут на пятнадцать; в течение этих пятнадцати минут мы делали упражнения. Сразу же после окончания гимнастики нам советовали принимать валиум или диазепам. От них вкупе с алкоголем мне начинали мерещиться разные чудеса, и я пребывала на седьмом небе, расслабленная и освеженная. Курить я так и не приучилась, чему очень рада – вон какие дорогие сейчас сигареты. В черные дни одна моя знакомая, Фотокопировщица, понемногу скурила почти всю Библию, уж больно, хороша для самокруток оказалась в ней бумага. Как-то вечером я зашла к Фотокопировщице и увидела, что дом полон дыма, но она меня успокоила, сказав, что ничего страшного, просто она курит сейчас «Песнь песней». Матушке моей казалось, что все кругом бесконечно плохо. Я возражала, что, мол, конечно, у нее богатый опыт и никто в этом не сомневается, но что ей надо сначала самой организовать свою жизнь, а уж потом требовать этого от меня. Раньше мне приходилось терпеть ее неряшливость, невнимательность, ее безусых жуликоватых любовников, а теперь, она, видите ли, не могла вынести моих подруг – Мечунгу и Пучунгу. Она считала их коммунистическими подстилками, а мне как-то раз крикнула, что я профсоюзная подстилка и дочка у меня неизвестно от кого. К счастью, Реглита не поняла этого слова, потому что к тому времени уже появились школьные портфели, которые в народе называли «подстилками» или «пидорасками». Мы с матерью принялись скандалить, хотя на самом деле орала больше она, я никогда не повышала голоса на мать, никогда. Выложив мне все свои сорок заповедей, она благополучно убыла туда, откуда прибыла, чтобы ухаживать за моей больной сестрой. Я слышала, как она кричала на лестнице, что отрекается от меня и что отныне я могу позабыть, что у меня есть мать.
Я продолжала помогать им деньгами, мне не хотелось, чтобы между нами оставалась хоть какая-то неопределенность, так что я с олимпийской невозмутимостью готова была насрать на все наши ссоры и споры, и по-прежнему регулярно навещала их, всегда в одно и то же время. В конце концов она была моя мать, а мать у человека одна. Больной полиомиелитом брат женился, и жена нарожала ему очаровательных дочек, рыжих, но смуглых и с голубыми глазами, как у бабушки. Второй брат, хронический католик, окончательно заделался церковным служкой и главным помощником деревенского священника. Я видела карточку с его удостоверения личности – чистый китаец, вылитый отец, такой же грустный, со впалыми щеками и такой же несчастный, прибитый своей азиатской кармой, которая срабатывает, как часы, по крайней мере, – на этом островке, где царит смешение кровей. Метисация – наше спасение. По крайней мере, если не пытаться ею манипулировать как национальным девизом в речах какого-нибудь министра-фольклориста.