Детство и юность Катрин Шаррон
Шрифт:
— Спи спокойно, дочка, я сам приготовлю себе похлебку.
— Я хотела сказать вам, папа: не ходите к Дезаррижам. Я сама зайду к ним.
Отец, еще полусонный, почесал голову и принялся отрезать от каравая толстые ломти серого хлеба. Складывая нож, он ответил:
— Как хочешь, Кати. Я думал, тебе это будет неприятно, но раз ты сама так решила, ну что ж… Ты объяснишь им, в чем дело, скажешь барыне, что очень хотела бы, да не можешь, потому что без тебя некому будет присмотреть за Клотильдой и Туанон. Думаю, она поймет тебя.
Госпожа Дезарриж и в самом деле хорошо поняла Катрин, во всяком случае сделала вид, что понимает, когда девочка слабым голосом попыталась объяснить ей свой отказ. По правде говоря, идея уволить даму-компаньонку и заменить ее Катрин
— Убирайся вон, идиотка! Убирайся вон! Подыхай в нищете, паршивая собачонка! Иди к своим оборванцам в Ла Ганне! Это все, что тебе нужно!
Катрин застыла на месте, словно эта дикая ненависть, этот яростный поток брани, внезапно обрушившийся на нее, лишили ее способности двигаться.
Эмильенна тоже стояла неподвижно, странно похожая на одну из химер, венчающих контрфорсы храма святого Лу. Разве такие слова не убивают человека на месте? Катрин чувствовала, как они пронзили ее насквозь, пригвоздили к полу, а между тем сердце ее билось, грудь дышала. Слезы вдруг хлынули ручьем; она бросилась бежать через вестибюль. Уже у двери Катрин услышала, что Эмильенна зовет ее. Не останавливаясь, она бросила быстрый взгляд назад: барышня спустилась на несколько ступенек и стояла посреди лестницы, вытянув вперед руку. Указывала ли она на дверь или, наоборот, хотела задержать, остановить беглянку?
Катрин убежала.
Она никому не рассказала об этой унизительной сцене, об оскорблениях, которые Эмильенна швырнула ей в лицо на прощание. Франсуа, Орельен и Амели Англар видели, что Катрин чем-то подавлена, но не решались расспросить ее.
Напрасно пытались они развлечь девочку. В ушах ее по-прежнему звучали обжигающие презрением и ненавистью слова Эмильенны, а перед глазами маячило надменное лицо, склонившееся над перилами. Несмотря на жаркое июльское солнце, Катрин бил озноб; она чувствовала себя беззащитной, ограбленной, выброшенной в жестокий и злобный мир… Она, которая отказывалась верить, что дети богачей и дети бедняков могут быть только врагами, потому что одни сыты и хорошо одеты, а другие изголодались по ласке и хлебу. Но жестокие, полные неприкрытой вражды слова, брошенные ей вслед Эмильенной, не оставляли места для сомнений. Увы, прав был Орельен: что может быть общего между людьми с Верха и обитателями Ла Ганны? Как-то после тягостной встречи у церкви он сказал Катрин:
— Я заметил, что, если я смотрю им прямо в глаза, а сам я грязный и оборванный, если я смотрю прямо в их гляделки — и барчатам Дезарриж, и сынкам барона де Ласерр, и даже знатным дамам, их мамашам, — они меняются в лице, словно им становится стыдно…
Вражда, стыд… Сначала искаженное злобой лицо Эмильенны, склонившееся над перилами лестницы, потом выражение стыда на том же самом лице несколько мгновений спустя… Вражда и стыд… И все же Катрин не возненавидела ту, которая так жестоко ее оскорбила. Она всячески
Орельен старался развлечь ее рассказами о забавных происшествиях на фабрике; Амели Англар подарила ей голубой кашемировый шарф; Франсуа выточил для нее фишки для домино, отполировав их до блеска. Даже Жюли, занятая одним Франсуа, и та принесла ей связку бубликов, только что вынутых из печи. И Катрин не раз слышала, как Франсуа шептал на ухо Клотильде и Туанон:
— Слушайтесь Кати! Не огорчайте ее ничем.
Обращаясь к старшей сестре, девочки невольно понижали голос и смотрели на нее с опаской, как на больную. Они приносили Катрин букеты полевых цветов. Франсуа предлагал сестре почитать вслух журналы и альманахи, которые он одолжил у Амели Англар. Катрин делала вид, будто не прочь послушать его, а про себя думала: «Наверное, ему хочется заслужить прощение!» Иногда Франсуа захлопывал книгу и принимался говорить о фабрике:
— Вот увидишь, Кати, как пойдешь на фабрику, сразу забудешь про все, что случилось! А я поступлю туда вслед за тобой!
Катрин молча отворачивалась и уходила, чтобы не бросить брату в лицо:
«На что она мне сдалась, твоя фабрика? Я иду туда только ради тебя! Плевать я хотела на эту проклятую фабрику — для нее я пожертвовала своей мечтой!»
Но и Орельен, и Жюли, и даже Амели Англар в один голос твердили ей то же самое. Слушая их, можно было подумать, что на фабрике Катрин ждут невесть какие чудеса.
— Там, наверное, гораздо веселее работать, чем дома, — застенчиво говорила подруге Амели, — дома я целый день только и делаю, что шью да вышиваю — и вечно одна!
— Да, Кати здорово повезло, — вздыхала Жюли Лартиг. — Как бы мне хотелось бросить эти проклятые карьеры Марлак и стать работницей на фабрике!
Ты счастливая, Кати: ты будешь делать чашки, сказал дядюшка Батист, будешь приклеивать к ним ручки. Такая работа была бы мне по душе!
«Нечего сказать, счастливая!.. — печально думала Катрин. — Мое счастье прошло мимо меня, и я не встречу его больше!»
В воскресенье дядюшка Батист явился в дом-на-лугах, держа под полой куртки завернутую в полотенце баранью ногу.
— Возьми-ка, дочка, — сказал он Катрин, — и зажарь нам эту штуковину: сегодня я угощаю. Завтра утром я отведу тебя на фабрику; тебя там ждут.
Такое событие нужно отпраздновать!
Глава 48
Нет, Катрин пошла на фабрику не как на праздник, но в конце концов вынуждена была признать, что здесь ей все-таки легче отвлечься от горьких мыслей. Грохот и лязг машин, длинные ряды изящных фарфоровых изделий на полках, быстрые и ловкие движения рабочих, их шутки, болтовня работниц и даже поддразнивания учеников — весь этот новый для нее мир, шумный, суетливый, насмешливый, но добродушный, несмотря на кажущуюся грубость, казался ей совершенно иным, чуждым привычной жизни провинциального городка или деревни, где прошло ее детство. Фабрика напоминала Катрин огромный корабль, вроде тех, что она видела в альманахах, который долгие месяцы плавания живет своим замкнутым мирком, не знающим ничего об остальном мире.
Едва только начинал звонить фабричный колокол, как машины принимались вертеться, живописцы — распевать свои романсы, рабочие — смеяться, кричать и ругаться. Все это напоминало момент, когда корабль снимается с якоря.
Отъезжающие увозили с собой свои горести и печали, но то, что породило их, оставалось на берегу. И была еще работа, не позволявшая думать о чем-либо постороннем, были трудности в этой новой и непривычной работе, которые надо было преодолевать. «Будь внимательна, Кати! — бурчала тетушка Трилль. — Ты приклеиваешь ручку криво!» Ах, батюшки, и вправду криво! Катрин старалась изо всех сил, забывая обо всем на свете и не видя ничего, кроме этих хрупких чашек, заслонявших от нее жесткое, изуродованное злобой лицо Эмильенны.