Детство императора Николая II
Шрифт:
Смотрят на меня с удивлением, как на провинциала.
– - Государь к нам привычен, -- говорят.
Разместили провизию, надели кепки, залились в город погулять до отхода и какой-то нахал шепчет мне на ухо фамильярно:
– - У вас здесь публика пикантная, господин комендант.
Думаю: попадись ты мне в городе, я бы показал тебе пикантность, а тут, у царского поезда, не хочется делать тарарама.
Завихрились и исчезли.
Час прошел, другой, слышны из города часы, вот соборные, вот крепостные, -- все по колоколам знаю. Посмотрел в портсигар: две папиросы, надо экономию наводить. Воздух осенний,
– - Кто?
– - Это вы, Олленгрэн?
Оторопел.
– - Я, Ваше Императорское Величество.
– - Почему не уехали?
– - Счел долгом остаться до отхода поезда, Ваше Императорское Величество.
– - И что зря себя мучаете? И так тут со мной намаялись. Пять круглых дней.
– - За счастье почитаю. Ваше Императорское Величество.
– - Нет ли у вас папиросы: у меня вышли, а прислугу будить не хочется. Раскрываю портсигар. Царь шарит рукой.
– - Да у вас всего две.
– - Рад стараться. Ваше Императорское Величество.
– - Не возьму. Не этично.
И отдать себе отчета не могу, как у меня вырвалось:
– - По старому приятельству можно, Ваше Императорское Величество. Царь засмеялся и сказал:
– - Ну, разве что по старому приятельству.
Мы закурили в темноте, и тут последовал разговор, потрясший меня до основания.
Прощальное воскресенье
– - Вы помните воздушный шарик?
– - спросил меня Император.
– - Не помню, Ваше Императорское Величество, -- ответил я, слегка растерявшись.
– - Ну как же так? Помните, вы уже окончили ваше пребывание с нами во дворце и были уже кадетом? И вот, кажется, в прощальное воскресенье приехали к вашей маме, которая еще не ушла от нас. Ей, кажется, хотели поручить покойного Георгия.
– - Да, да, Ваше Императорское Величество. Но мама уже не имела сил.
– - Да неужели вы не помните?
– - Чего именно, Ваше Императорское Величество?
– - Ну вот этого маленького шарика, который вы принесли с Марсова поля? Красненький такой шарик? Чтобы он не лопнул, вы попросили Аннушку... Вы, может быть, и Аннушку забыли?
– - О нет, Ваше Императорское Величество. Аннушку я отлично помню.
– - Ну вот, -- продолжал Государь, попыхивая папироской, -- вы попросили Аннушку привесить этот шарик на кухне к окну, на воздух. Потому что эти шарики в комнатном воздухе долго жить не могут.
Словно молния разорвалась вдруг в моей голове. С отчетливостью, будто это случилось вчера, я вспомнил все. И по какой-то неожиданно налетевшей на меня оторопи, продолжал все отрицать и стоял на своем:
– - Ничего не могу припомнить, Ваше Императорское Величество.
Царь был редко умный, проницательный и наблюдательный человек. Вероятно, он разгадал мою драму. Вероятно, он отлично понял мое смущение и, как на редкость воспитанный человек, не давал мне этого понять. Я же, чувствуя, как краска заливает лицо, благодарил Бога за темноту ночи, за отсутствие луны, за слабое мерцанье звезд. Государь, вероятно, так же чувствовал краску моего лица, как я. Даже в темноте я чувствовал его снисходительную улыбку.
– - Волчью яму тоже не помните?
– -
– - Какую волчью яму, Ваше Императорское Величество?
– - Какую я и покойный Жоржик вырыли в катке?
"Господи. Ну как же не помнить? Отлично помню. Все, как живое, встало перед глазами. Даже шишку на лбу почувствовал", -- все помню, ничего не забыл, но кривлю душой и отвечаю.
– - Не помню, Ваше Императорское Величество.
– - Я, впрочем, понимаю, что вы все могли забыть. Столько лет. И каких лет! Я же не забыл, не мог забыть потому...
В темноте я чувствовал, как Государь беззвучно смеется.
– - За это дело мне отец такую трепку дал! Что и до сих пор забыть не могу. Это была трепка первая и последняя. Но, конечно, совершенно заслуженная. Вполне сознаю. Трепка полезная. Ах, Олленгрэн, Олленгрэн, какое это было счастливое время! Ни дум, ни забот. А теперь...
Государь помолчал, затянулся последним остатком папиросы, догорающей до мундштука, и печально сказал, показав рукой в сторону Севастополя:
– - Один вот этот город. Сколько горя он мне принес!
* * *
...Маленьким кадетиком я явился к своей матери в отпуск на последние дни Масленицы. Мама жила еще во дворце, ожидая назначения на службу. Ее служба при Великом Князе была уже окончена, и дальнейшее его образование перешло в руки генерала Даниловича.
Даже вот в этом зное французского юга я, как сейчас, чувствую блеск и морозную костяную жгучесть петербургского февральского полдня. Русский мороз мне, почему-то, всегда казался сделанным из кости. Невский был полон движения, веселого и тоже морозного. Странное дело: мороз, как и вино, веселит людей. На морозе хочется смеяться и совсем нельзя злиться. Все застывающие на морозе люди кончаются с примиренной улыбкой на лице. Когда человек замерзает, в ушах у него звенит, как от гашиша. А тут, в Петербурге, дым из труб идет к небу ровной нежной линией, ни ветерка, ни вздоха, по скрипу полозьев можно определить, сколько градусов, потому что скрип имеет свою музыкальную, то повышающуюся, то понижающуюся тональность. След полозьев имеет то голубоватый, то синий, то фиолетовый оттенок, и это все от количества градусов. Дыханье лошади, то просто парное, то густое и не скоро тающее, и цвет сосулек, -- это все зависит от количества градусов, и наблюдательному человеку не нужно никаких термометров. И у глаза, как и у уха, есть свой абсолютный слух. И все это, зимнее, сияюще-белое, поет свою северную песню, и не удивительно, что здесь, на юге, нам этого не хватает, как обедни; слабеет без мороза здоровье; глаз не полируется зимним светом; легкие не прочищаются морозным воздухом. Там, именно там, чувствуешь себя на настоящей земле, ибо, конечно, на небе будет всякое блаженство, но не будет русского мороза.
Маленький, только что испеченный кадетик, в шинели, сшитой на рост, закутанный в желтый душистый башлычок, из которого торчит только красный нос, подхожу я к воротам Аничкова дворца с Невского проспекта. И сейчас же со всех ног летит ко мне старый пристав Хоменко. Он тоже в башлыке, но без кисточки, глаза красные и в негорестных слезах, борода в инее: вылитый елочный дед.
– - Ты куда, кадетишка, прешь, болван?
– - кричит Хоменко, стараясь выпучить смерзшиеся глаза.
– - К маме, -- отвечаю я.