Детство императора Николая II
Шрифт:
– - К какой маме, болван? Здесь -- царский дворец.
– - Моя мама живет в царском дворце.
– - Кто ты такой есть?
– - грозно спрашивает Хоменко.
Мне в душе нравится, что Хоменко меня не узнает. Конечно, где ж старику узнать? Я -- уже большой, форменный, я уже мажу керосином место для усов, скоро могу отпустить бороду подлиннее, чем у самого Хоменко.
– - Я, -- говорю, -- Володя Олленгрэн.
И тут Хоменко "разувает" глаза.
– - Володька!
– - кричит он на весь проспект, -- да это ты, чертенок?
– - Я, -- отвечаю морозным звучным басом.
– - Не узнать тебя, богатым будешь.
– - Побогаче вас, --
– - Ну уж, конечно, где же нам? (После смерти Хоменко оставил несколько миллионов). Ну уж иди, иди на этот раз. Но помни, что твой подъезд с Фонтанки, слышишь?
– - Слышу, -- отвечаю я и важно вхожу в самые царские ворота.
Иду по двору, гляжу -- из гимнастического зала, в одном сюртуке, бежит отец Ники, великий князь Александр, и тоже кричит:
– - Ты куда, кадет?
– - К маме.
Но он по голосу сразу узнает меня и тоже, как Хоменко, удивляется:
– - Это ты, Володька?
И мне снова радостно: все меня знают, цари, пристава, кругом -- родной добрый дом. Великий князь тоже, как все люди, замерз и на всех парах летит к подъезду, там поджидает меня и трогает за нос и говорит:
– - Пропал твой нос, отвалиться должен, мажь скорее гусиным салом.
А у самого пар изо рта, глаза совсем посинели и тоже слегка плачут. У меня вырастает громадное к нему уважение: без пальто по морозу бегает, -- вот это настоящий великий князь, ничего не боится.
Напился я у мамаши шоколаду, оттер нос, горечь разлуки скоро прошла, и стало даже скучновато. Мамаше не здоровится, печень, горячая бутылка, порошки с бумажными, замечательно красивыми ленточками от аптеки, в квартире -- не теплота, а самая настоящая сушь. Аннушка вздыхает о Боге и все поет "Святые Троицы", все те же лампы с механизмом, те же кресла, -- Господи! Какая скука во дворце! Только в корпусе я узнал, что такое настоящая человеческая жизнь. В моем классном столе, например, сидит и блаженствует настоящий живой воробей Мишка, подобранный мной в саду, костеневший от холода. Теперь Мишка освоился, ест хлеб и дышит через дырочку, которую я провертел в парте перочинным ножом. С таким приятелем умирать не надо, даже уроков учить не хочется.
Скука часам к двум меня разобрала окончательная, и я начал просить маму, чтобы она отпустила меня на балаганы. Об этих балаганах в корпусе говорили много и с большим оживлением. Не быть на балаганах -- это все равно что быть у папы и не видеть Рима: так заявил один старый кадет, наш приятель.
Начал приставать, мама смилостивилась, отпустила и дала абаз: так у нас в корпусе по-татарски называли двугривенный. Мама настаивала, чтобы со мной, провожатая, пошла Аннушка, но я наотрез отказался и начал стращать маму тем, что из корпуса выгонят, если увидят, что бравый кадет не может развернуться без дамской помощи.
Когда я вышел на двор, снова закутанный в башлык, я услышал, что кто-то мне вслед стучит из верхнего окна по стеклу. Поднимаю голову: Ники. Вижу, он делает такое движение рукой, которое обозначает: рад тебя видеть. У нас, как у глухонемых, была выработана особая азбука жестами. Я тоже взмахнул руками, так, что означало, что тоже страшно рад тебя видеть, и даже поплясал маленький танец. Ники с нетерпением забарабанил в стекло и начал жестами говорить: немедленно иди ко мне. Потом сделал дымное движение над головой и потянулся, -- это означало: подыхаю от скуки. Я постучал себе в грудь и опять поплясал, -- это означало, что мне адски весело. Ники вопросительно прошел двумя пальцами по стеклу: куда держишь
В те времена, в дворцовой атмосфере, я уже начал отдавать себе отчет в том, что такое я и что такое он. Я понимал, что между мною и им -- неизмеримая разница, но благоговения у меня к нему никакого не было. Я понимал, что перед ним расстилаются все блага мира, кроме одного: кроме свободы. Я вот, маленький и никому, кроме мамы, не нужный кадет, пойду сейчас по Невскому, с таким удовольствием буду отдавать честь офицерам и втайне жду, чтобы побольше было генералов: так приятно чувствовать себя служилым человеком, у которого есть уже серьезные государственные обязанности и которого за нарушение оных запрут часика на два в холодную. Так приятно вытянуться в струнку перед генералом и о поручике подумать: "ерунда": просто шлепок к козырьку и никаких фронтов.
Выхожу из ворот и сам думаю: "бедный Никенька, сидит, как мой воробей в парте, никуда не пускают, почему? Ну кто тронет нас, кому мы нужны?"
Снова вижу Хоменко, подхожу к нему, становлюсь во фронт, держу руку у козырька и спрашиваю:
– - Ваше превосходительство, разрешите узнать, как пройти на балаганы? Хоменко тоже откозыривает мне и со всей вежливостью показывает рукой:
– - Вот пойдете все прямо, господин кадет на палочку надет, и потом свернете вправо и лучше всего, если спросите у городового. А от мамаши разрешение имеете?
– - Так точно, имею.
– - С Богом по морозцу.
И я не иду, я стрелой лечу, пропуская даже генералов, -- так влечет меня на крылатых, морозом подкованных ногах чудесная жизнь.
Балаганы
Император Александр Третий был очень остроумный человек. Многие из его резолюций сделались классическими. Известен случай, когда в каком-то волостном правлении какой-то мужик наплевал на его портрет. Дела об оскорблении Величества разбирались в Окружных Судах, и приговор обязательно доводился до сведения Государя. Так было и в данном случае. Мужика-оскорбителя приговорили на шесть месяцев тюрьмы и довели об этом до сведения Императора. Александр Третий гомерически расхохотался, а когда он расхохатывался, то это было слышно на весь дворец.
– - Как!
– - кричал Государь.
– - Он наплевал на мой портрет и я же за это буду еще кормить его шесть месяцев? Вы с ума сошли, господа. Пошлите его к чертовой матери и скажите, что и я, в свою очередь, плевать на него хотел. И делу конец. Вот еще невидаль!
Арестовали по какому-то политическому делу писательницу Цебрикову и сообщили об этом Государю. И Государь на бумаге изволил начертать следующую резолюцию:
– - Отпустите старую дуру!
Весь Петербург, включая сюда и ультрареволюционный, хохотал до слез. Карьера г-жи Цебриковой была в корень уничтожена, с горя Цебрикова уехала в Ставрополь-Кавказский и года два не могла прийти в себя от "оскорбления", вызывая улыбки у всех, кто знал эту историю.