Детство Ромашки
Шрифт:
Бабаня выедет четвертого мая 1916 года, и мы ее будем встречать пятого. Тетя Дуня обещается испечь пирог с курагой, и мы тем пирогом будем бабаню угощать. Дедушка тоже угощение приготовит, вина купит и сказал, что на радостях выпьет и будет песни играть.
Акимка прочитал написанное и собрал брови в узелок.
—А про Дашутку почему нет записи?—зло спросил он.— Все про бабаню да про бабаню! Пиши про Дашутку. Ее тоже угощать будем.
Когда я написал Акимкины слова, он ткнул пальцем в тетрадку:
—Пиши еще: «Акимка купит Дашутке платок с цветной каемкой и гусарики. Хватит ей босой да простоволосой бегать. Не маленькая,
У меня сломался карандаш. Пока я его чинил, на Волгу прискакал хозяин. Злой, встрепанный и красный, словно только из бани. Он кричал о какой-то неустойке1 и требовал, чтобы вся пшеница из пакгаузов и амбаров на Балаковке была отгружена Вольскому интендантству. Дяде Сене он приказал готовить баржи к погрузке, а Махмуту — скакать на пассажирскую пристань за старшим грузчицкой ватаги Сашком Свинчаткой.
Махмут доставил Сашка через пять минут.
—Здорово были! — с тяжким хрипом, утробно пророкотал он и сел на пороге избы, загородив плечами всю дверь.
Шеи у Свинчатки не было. Огромная, лысая, вся в желтых желваках голова казалась вросшей в широченные плечи. Под вздутым лбом, как под навесом, прятались маленькие свиные глазки. Ни усов, ни бороды, а какие-то клочки сухой черно-бурой шерсти. Он долго укладывал на коленях тяжелые, перевитые узловатыми жилами руки.
Хозяин послал меня за Царь-Валей.
Когда я только-только выздоравливал, Акимка рассказывал мне про Царь-Валю. Росту невозможного, как на колокольню глядишь. Пудовиком крестится, и хоть бы что... Со слов Акимки она представлялась мне громоздкой, уродливой. Когда же встретился с ней, изумился. На две головы выше дяди Сени, полногрудая и совсем не громоздкая, а статная и красивая, несмотря на заношенную до лохмотьев, латаную и перелатанную юбку и кофту из мешковины. Из-под синего выцветшего платка у нее выпущено на лоб несколько темных кудряшек, а под широкими полудужьями бровей — серые озорные глаза.
Встретившись со мною первый раз, она взяла меня за подбородок, посмотрела в глаза, подмигнула:
—Слыхала про тебя. Бабы-солдатки уши прожужжали.
Письма, сказывают, мастак писать. Это хорошо. Я хоть и не солдатка, а как-нибудь тоже попрошу тебя письмо написать. И попросила.
Пришла, отозвала за пакгауз, достала из кармана конверт, бумагу и новый чернильный карандаш.
—Дружку моему письмо-то, Ивану Сазонтычу,— заговорила она, складывая под огромной грудью руки.— В цирке мы с ним работали — гири метали, железо гнули, подковы ломали, с маху кулаком гвозди в доски вколачивали. Дружно работали. Да однажды я не так повернись, руку-то и вывихни. Вывих-то прошел, а ловкости уже не стало. Куда деваться? Пошла на Волгу, в босяки. Иван-то Сазонтыч не пускал, да что же я, такая верзила, на его шею сяду? Остался он в цирке. Стрелял ловко. Пятак в воздух кинет и прострелит на лету. В войну его на фронт взяли. И все ничего, здоров был. А тут сообщает, что немцы его снарядом накрыли. Ног у него теперь нет. В Казани на излечении он находится. Пишет куда как слезно: «Прощай, Валюша, жизни я себя все одно решу. Кто меня, калеку, кормить-поить станет?» Вот ты ему, Ромашка, и напиши. Пускай он страхов на себя не нагоняет. Пускай залечивается да плывет ко мне. За старое доброе уж я его голубить
Я быстро написал ей письмо. Читала она его про себя, а когда прочитала, взволнованно прошептала:
—Спасибо, милок! Считай меня теперь за друга. Случись, обидит тебя кто, скажи — жизни не пожалею, вытрясу душу из обидчика...
Я привел Царь-Валю.
Потеснив Свинчатку к косяку, она вошла, стала у стены и уперла руки в бока.
Садись, Валентина Захаровна,— подвинулся Горкин на лавке.
Не устала, постою,— откликнулась она и колыхнула плечом в сторону Свинчатки.— А энтот леший чего припожаловал? И вон...— кивнула Царь-Валя к берегу. Там по тропинке, проторенной у самой воды, цепочкой двигались мужики, грузчики. Поднявшись по береговому откосу на пакгаузный двор, они рассаживались вдоль забора.— За каким проваленным их сюда несет?
Да вот договориться с ними думаю. Твоя бабья ватага да вот Свинчатки — пшеницу грузить. Шестьдесят тысяч пудов, и чтобы за сутки,— объяснил Дмитрий Федорович.— О твоей ватаге речи нет, она у меня на постоянном жало-занье, а вот его по семишнику с пуда даю.
Та-а-ак! — Царь-Валя переступила с ноги на ногу, закинула руки за спину, заворочала пальцами.
—Что же молчишь, Сашко? — спросил Горкин.
Харч с бешеным молочком к семишнику приобщай, и разговору крышка,— как из бочки, прогудел Свинчатка и зашелся гулким, затяжным кашлем.
Значит, харч и водка? — весело взглянул хозяин на Сашка и подмигнул Царь-Вале.— Поняла, Захаровна?
Не глупая, понимаю,— ответила она, исподлобья рассматривая хозяина.— Выходит, так. Моя бабья артель, как сатана в аду, больше года на твой карман трудилась, а на срочную работу ты Свинчатку с его пьяницами зовешь? По семишнику с пуда, да еще и харч с водкой им жалуешь? Ловко!— Широко взмахнув рукой, Царь-Валя зло выкрикнула: — Валяй! А мы бунтуем!—и, круто повернувшись, направилась к двери.
Остынь!—приподнялся ей навстречу Сашко, загораживая своей квадратной тушей дверь.
Как бы я тебя не остудила! — встряхнула головой Царь-Валя и властно прикрикнула:—А ну, марш с дороги, Иуда! У обездоленных баб с ребятишками кусок хлеба из глотки рвешь!
—В чем дело, господа? В чем дело? — засуетился Горкин.
—Ты нас не господи,— обернулась она к хозяину.— Время придет, мы сами в господ себя перекрестим. Пока мы — бабы безмужние да вдовы солдатские. И наше слово тебе такое: будь ты хоть распрохозяин, а ни тебя, ни Свинчатку мы к пакгаузам не допустим! А ты,— надвинулась Царь-Валя на Сашка,— ты скатывайся отсюда, чтоб и духу твоего не было!
—Вон что?! — прорычал Свинчатка, приподнимая огромный, словно кувалда, кулачище.
Что произошло в эту секунду, было непонятно. Царь-Валя сунула пальцы Свинчатке под клочья бороды. Глухо охнув, он треснулся затылком о притолоку и кулем перевалился за порог. Она перемахнула через него, схватила за кушак и, подняв одной рукой в воздух, метнула его через перила в Волгу.
От пакгаузов разметанной и крикливой оравой к пристани побежали грузчицы, от забора — свинчатцы. А Царь-Валя неторопливо спускалась по мосткам с баржи, заворачивая рукава кофты. На мгновение она остановилась, подняла руку и крикнула: