Дикое поле
Шрифт:
— Мсье Поль, вы бы с этого басса начали работу… Что же вы его напоследок берегли!
А потом возвращение в телеге. Солнце уже зашло: сумрак медленно превращается из голубого в фиолетовый, из фиолетового — в темно-серый. Тишина и звон кузнечиков; огромное небо, перед сном склоняющее свою огненную голову на грудь земли; бесконечные ряды виноградников, и между ними — огненные фонтаны кустов лозняка, и возникающие в памяти строчки — откуда они? Мандельштам?
…Виноград, как старинная битва, живет, ГдеДень кончается; сумрак становится осязаемым и влажным. А когда уже совсем стемнеет — еле освещенный лампочкою винный сарай; движутся люди, и на стене угловатые тени повторяют их движения; вкус винограда на всем: на губах, на пальцах, даже у сигареты все тот же сладковато-терпкий привкус; ночной воздух в открытых дверях сарая становится густым как вино; короткий звук щелкающего с каждым поворотом тяжелого пресса; непрерывное журчанье стекающей в цементный резервуар темно-красной, почти черной струи; и усталость, та прекрасная усталость, когда тело словно бы перестает существовать и душа становится по-настоящему свободной.
Сбор винограда продолжался целый месяц. На хозяйских харчах Осокин отъелся — он обедал у Альбера. За обедом говорили о политике. Вскоре к Осокину совсем привыкли — не стесняясь, ругали оккупантов. Осокин рассказывал о России. Больше всего, по обыкновению, интересовались климатом: «У вас, наверное, всегда стоят холода?»
Не хотели верить, что даже в средней полосе России летом жарче, чем на Олероне.
Альбер редко высказывался до конца — боялся показаться смешным. Однажды он очень обиделся на Осокина: шутя над своей неопытностью в крестьянских делах, Осокин сказал, что до приезда на Олерон думал, будто картошка растет на деревьях, как яблоки. А называют ее pomme de ter re — земляные яблоки — потому, что собирают только уже созревшие, упавшие на землю. Альбер решил, что Осокин над ним издевается. Прошло несколько дней, прежде чем крестьянин понял, что это просто шутка.
Приглаживая колючие усы своей крепкой ладонью, он обычно ставил вопрос по-деловому, по-хозяйски:
— Сколько хлеба собирает с гектара единоличник и сколько колхоз?
Осокин терялся — ему до сих пор не приходило в голову подумать об этом.
Часто обсуждались военные события.
— Отдадут русские Москву? — спрашивал Альбер.
— Не отдадут. Но если бы даже и отдали, это еще ничего не будет значить — ведь отдали же Москву Наполеону. Вы сами знаете, что из этого вышло.
Уверенность Осокина передавалась крестьянам. Но когда Осокин оставался наедине с самим собою и логически старался обосновать свою веру в Россию, в ее победу, он терялся. Немцы продвигались вперед с каждым днем. Подошли к Ленинграду, подходили к Москве, взяли Киев. Россия горела — из края в край, горели степи Крыма и леса Смоленщины, горели Полесье и Карелия, и в те дни, когда ветер дул с востока, Осокину казалось, что даже здесь, на берегу Атлантического океана, он чувствует запах дыма. И тем не менее он был уверен в победе России.
К концу своей работы у Альбера Осокин с ним сдружился. Дружба, правда, была странная, немного напоминавшая дружбу с Фредом, — их связывало несходство. Альбер начал уважать Осокина и снисходительно относиться к его остротам, после того как увидел, что Осокин любит
Альбер был настоящим хозяином-собственником.
И все же Осокин угадывал в нем трещину — Альбер не верил своему благополучию. Это было редкостью: обыкновенно французский крестьянин всегда жалуется на неурожай и каждый год откладывает скопленные страшными лишениями «потные» деньги. Его сбережения фиктивны — пока происходит процесс сбережения деньги падают в цене. Альбер же не столько старался сберечь деньги, сколько купить новые вещи — у его лошади была лучшая сбруя в Сен-Дени и лучшая телега. У него был превосходный радиоприемник, который теперь он прятал от немцев. Альбер купил даже небольшой трактор для опрыскивания винограда сульфатом, но с начала войны трактор бездействовал — не было горючего.
Кроме того, у него была своя идея, своя мечта, цель его жизни — устроить общий для всего Сен-Дени выгон. Но в условиях олеронской жизни это оказалось неосуществимым: чересполосица все убивала. Женщины целые дни пасли коров на узких дорогах, проложенных между виноградниками, на маленьких пустошах, где нельзя было даже привязать корову без риска, что она заберется в чужой виноградник. Целый день уходил на присмотр за одной коровой. Но устроить общий выгон, пожертвовать несколькими виноградниками, объединиться — нет, олеронским крестьянам это представлялось невозможным.
В начале октября полили дожди. Работа по сбору винограда стала мучительной: виноградные листья, уже скорежившиеся и серо-желтые, были мокры, бочки были мокры, с телег струились струи дождя, одежда намокала до такой степени, что ее никак нельзя было просушить. На колесо тачки налипала земля, и Осокину казалось, что вместе с тачкой он тащит за собой весь виноградник. Ноги по щиколотку уходили в жидкую грязь. Но работу приостановить нельзя было — если виноград не убрать вовремя, он либо сгниет, либо его убьют заморозки.
Осокин приходил домой измученный, грязный и мрачный — известия с русского фронта были все хуже и хуже. Когда он возвращался, Лиза уже спала. Его встречала мадам Дюфур, теперь почти переселившаяся к Осокину, тем более что в доме мадемуазель Валер места было достаточно. В кухне около горячей печурки Осокин мылся с головы до ног, сушил белье, верхнюю одежду и садился вместе с мадам Дюфур за голодноватый ужин. С мадам Дюфур у Осокина тоже установились дружеские отношения — она была старше его лет на двадцать пять и в Осокине и Лизе после смерти мужа (детей у нее никогда не было) нашла сына и внучку. Привязалась она больше всего, конечно, к Лизе, в которой для нее воплощалось будущее, не ее лично даже, а будущее вообще, та жизнь, которой она не увидит.
В трубе камина со свистом, заливами и стонами, грозно и жалобно гудел олеронский неумолкающий ветер. Дождь отбивал по крыше и деревянным ставням бесконечную дробь. Наконец улегшись в постель, в огромный катафалк, на котором за сто лет родилось и умерло три поколения предков мадемуазель Валер, Осокин тушил свет. Дробь дождя и дикие возгласы ветра становились теперь еще слышнее — по комнате разгуливали уже океанские вихри, и казалось, что по лицу бегут дождевые струи. Только ровное дыхание Лизы, которое не могла заглушить никакая непогода, понемногу успокаивало его, и он погружался в глубокий сон, без образов и красок.