Дикое поле
Шрифт:
На берегу у самой воды возились три мальчика. Им удалось зацепить плывшее по течению бревно, изукрашенное радужными пятнами нефти, и они вытаскивали его на илистую отмель. Мальчики возились молча — ни вскрика, ни кряхтенья, хотя бревно, видимо, было тяжелым.
Внезапная тишина, нарушаемая тонким треском кузнечиков, снова поразила Осокина. «Даже канонада замолкла, — подумал он, садясь на велосипед. — Пора домой».
В первый раз за десять лет Осокин был предоставлен самому себе. Свобода обрушилась на него, постылая и ненужная, — он не знал, что с нею делать. До сих пор все было размерено, определено, расписано — работа, сон, еда, воскресный отдых — и опять еда, сон, работа. С тех пор как Осокин научился не думать, за него думали другие: контролеры, инженеры, директор. Жизни не было, было только то, что он определял для себя нелепым словом «несуществование». И вот все разрушилось: завод закрыли, распустили рабочих, и там, за толстыми кирпичными стенами заводских корпусов, стояли мертвые моторы, регулировавшие до сегодняшнего дня
…Осокин с удивлением огляделся вокруг — по-видимому, он заснул, сидя на кровати, не снял даже мешка с приготовленной на ночь едою. Он взглянул на часы: начало шестого, сон продолжался всего несколько минут, но Осокин чувствовал себя отдохнувшим. За окном было серо и мглисто — начал накрапывать легкий дождичек. «Что же я теперь буду делать? — в сотый, раз спросил он себя. Вспомнилось, как прошлой ночью он спешно укладывал чемодан и, поддавшись внезапному страху, бежал из дому. — Уехать, но куда? Ведь у меня никого нет. Ни-ко-го».
Осокин встал с кровати и стал перебирать уложенные ночью вещи. «Прийти в кинематограф? Но кинематографы, наверное, закрыты». Машинально снял с кровати второе одеяло и с трудом засунул его в чемодан. «Бог его ведает, может, и пригодится… Пригодится? Значит, я еду!» Решение уехать пришло внезапно и на этот раз показалось ему логичным: «В Париже я больше никому не нужен».
Осокин привязал чемодан к велосипеду, позади седла. Поначалу ехать было неудобно, тяжесть чемодана нарушала равновесие, все время ему казалось, что машина встанет на дыбы, но вскоре он привык. Дождик прекратился, еле омочив пыльные улицы. Пока Осокин лавировал меж повозок беженцев, спускаясь широкой авеню де-ла-Дефанс к Пон-де-Нейи, его все время беспокоило воспоминание о чем-то, чего он никак не мог осознать. «Я это увидел, выходя из отеля. Что это было? Силуэт Франсуазы в чердачном окне? Нет, не то. Сломанная телега на углу бульвара дю-Гавр? Нет. Ах да, вероятно, это солдат, спавший у входа в отель, раскинувшийся так широко, что пришлось перешагнуть через распростертое тело и перетащить велосипед». Осокин увидел перед собою грязное, много дней не бритое лицо, широко открытый рот и золотые зубы. «Кто же это — дезертир или случайно отбившийся от своей части солдат?» Осокин чуть не налетел на остановившуюся повозку, чертыхнулся и едва не потерял равновесия. «Хотя газеты об этом не писали, но все время ползли слухи, что армия не хочет сражаться. «Drole de guerre — странная война!» Ведь делалось в конце концов все для того, чтобы обескураживать и разочаровывать. И изменить никто из нас ничего не может. Мы только пешки. Пешки не могут выбирать следующий ход. Они даже не знают правил игры».
Проезжая пустынным и печальным Булонским лесом, он заметил на берегу Большого озера рыболова, сидевшего упрямо и строго, и невольно ему позавидовал — вот этот никуда не спешит. «А впрочем, куда это я еду? Разве что в Арпажон, — подумал Осокин. — В Арпажоне на маргариновой фабрике работает Самохвалов Наверное, у него я смогу переночевать. А там видно будет». Самохвалов несколько лет назад работал в Париже на том же заводе, что и Осокин, но вот уже два года, как перебрался в Арпажон. В прошлом году он пригласил Осокина к себе — провести отпуск, — но Осокин приглашением не воспользовался и две недели отпуска прожил в Париже. «Арпажон так Арпажон. Часам к девяти вечера, вероятно, доберусь. Для того чтобы туда ехать, не надо разрешения». Осокину, как и всем иностранцам, даже тем, кто призывался во французскую армию, было запрещено свободное передвижение по Франции, и для каждой поездки из одного департамента в другой требовался специальный пропуск, выдававшийся, как и все, что проходило через французские административные учреждения, с невероятной медлительностью. Осокин подумал о том, что забыл отдать ключ отеля в бакалейную лавочку, как просил хозяин, но возвращаться не захотелось. «Ехать так ехать. Если возвращаться и отдавать ключ, я попаду в Арпажон к полуночи, все-таки неловко перед Самохваловым».
Понемногу равномерное нажимание на педали: «раз— два, раз-два», — ветер, бивший в лицо, чередовавшиеся одна за другой знакомые аллеи Булонского леса развлекли Осокина. Он достал из вещевого мешка бутерброд и на ходу начал его есть. «А может быть, и неплохо провести несколько дней в Арпажоне. Ведь я из Парижа никуда не выезжал уже одиннадцать лет».
На бульваре Эксельманс он проехал мимо разрушенного последней бомбардировкой шестиэтажного дома. Потом мелькнул вдалеке обгоревший фасад завода Ситроена. Часть каменного моста через Сену была разворочена бомбой, и двигаться по нему разрешалось только пешеходам и велосипедистам. В Исси-ле-Мулино — опять следы бомбардировки, полуразрушенные дома, выбитые стекла; взрытая мостовая. Добравшись до Кламара, Осокин достал карту окрестностей Парижа и наметил себе путь: Пти-Кламар, Крист-де-Сакле, Монлери, Арпажон. До Арпажона этой дорогой было не больше тридцати километров.
Весь путь от Парижа до Арпажона, когда он потом вспоминал о нем, представлялся ему совсем коротким, и было непонятно, как в такой небольшой промежуток времени можно было увидеть столько разных и не похожих друг на друга вещей: старика, заблудившегося в Кламарском лесу (старик бежал от немцев из-под Крей и, сделав на велосипеде одним махом сто километров, больше не мог сесть на седло); шоссе, ведущее в Пти-Кламар, до того запруженное беженцами, что пришлось
Несмотря на июнь, было уже совсем темно, когда Осокин разыскал на восточной окраине Арпажона маленькую маргариновую фабрику, расположенную на берегу извилистой мелкой речонки. Фабрика казалась совершенно покинутой — все было закрыто: окна, покосившиеся ворота, маленькая боковая калитка, заросшая крапивой. Над деревьями из-за туч выползла луна, и весь окружающий мир стал фантастичным. Осокин настолько отвык от деревьев, травы, от чистой линии холмов, сливавшейся вдали с серебряным небом, от необыкновенной тишины, что ему решительно начало казаться, будто он спит и все это ему только снится. На стук в ворота никто не откликался, и Осокин уже собрался уходить, когда протяжно и жалобно заскрипела калитка, и на пороге ее появился старик сторож в накинутом поверх белья черном пальто, — вероятно, он уже лежал в постели, когда стук разбудил его. Осокин путано и неуклюже начал объяснять, что он ищет Самохвалова, что Самохвалов его ждет, что он ему писал, и даже начал рыться в бумажнике в поисках старого, уже истершегося по краям самохваловского письма. Старик перебил его:
— Мсье Жорж уехал в Тур еще вчера утром. Сейчас на фабрике никого нет.
Осокин растерялся; он почему-то меньше всего ожидал, что Самохвалов мог уехать из Арпажона, да еще в Тур. Он уже собрался уйти, когда старик неожиданно предложил ему:
— Если хотите, можете переночевать на фабрике в комнате мсье Жоржа…
Осокин прошел за стариком через мощенный булыжником двор к маленькому двухэтажному дому, стоявшему в глубине.
В комнате Самохвалова, помещавшейся под самой крышей, все было чисто прибрано — видно, Жорж уезжал не спеша. Осокин достал было из вещевого мешка еду, но вдруг почувствовал себя до того усталым, что еле добрел до постели, разделся и немедленно с неизъяснимым наслаждением заснул,
3
Пробуждение было медленным, странным, совсем не похожим на обыкновенное пробуждение Осокина, когда острый звон будильника словно ножом отрезал сонные видения. На этот раз под утро ему снился отец, о котором он давно не вспоминал. Отец умер, когда Осокину было одиннадцать лет. В большой светлой комнате — «но ведь это же столовая, как я мог забыть!» — около окна на столике стояла игрушечная пушка. Отец, в длинном черном сюртуке, в смешной татарской ермолке, совал в дуло пушки большие зеленые горошины, оттягивал прокуренными пальцами тугую пружину, и горошина щелкала по белой двери столовой. На полу, у самого порога, были расставлены оловянные солдатики. Горошины катались по полу, останавливались… «Пора чай пить», — сказал отец, вставая, и Осокин услышал, как забулькал закипающий самовар. Отец взял его за руку, и они подошли к обеденному столу, накрытому бело-зеленой скатертью. Осокин поглядел вверх и увидел, что комната стала дырявой — сквозь потолок проступали ветки деревьев, громко защелкал черный дрозд, вместо стола появилась набитая душистым сеном деревянная телега, но невидимый самовар продолжал по-прежнему ласково булькать.
С трудом Осокин открыл глаза. Сквозь щелку ставен, рассекая комнату наискось, падал яркий солнечный луч. На стуле, похожая на белое привидение, раскинув рукава, лежала рубашка. У окна, на столе, прикрывая груду газет, чернела незнакомая фетровая шляпа. «Нет, я не дома», — подумал Осокин. По-прежнему вдалеке продолжала журчать вода, и Осокин не мог понять, откуда в незнакомую комнату проникает ровный, булькающий звук. «Да ведь я в Арпажоне!» Он встал с кровати, прохладный пол щекотал голые ступни; поджимая пальцы ног, он подошел к окну и распахнул ставни. Солнце ударило в лицо и на несколько мгновений ослепило его. Жмурясь, он подставил голую грудь. Все тело невольно ежилось от свежести, проникавшей в комнату. Когда глаза привыкли к потоку света, свергавшегося с безоблачного неба, Осокин осмотрелся вокруг и увидел: внизу, обмывая серые стены дома, покрытые большими и причудливыми пятнами сырости, протекала маленькая и быстрая речонка. Она вырывалась, журча, из-под каменного низкого свода, суетливо бежала по коричневому илистому дну, кое-где прикрытому зелеными распущенными волосами водорослей, и, круто свернув за выщербленный выступ дома, исчезала в тени тополей, блестевших на солнце зеленым пламенем листвы. На противоположном берегу речонки поднималась каменная ограда с облупившейся штукатуркой. На ее гребне, как игрушечные фонарики, сверкали битые бутылочные стекла. Дальше, по ту сторону стены, был виден зеленый склон холма, полого поднимавшийся к самому небу, и вились еле заметные, местами совсем пропадавшие в траве, темные колеи заброшенной дороги. На самой вершине холма курчавился лесок. «Господи, до чего хорошо», — подумал Осокин, отходя от окна и начиная поспешно одеваться. Он стоял еще около зеркала, без пиджака, с намыленными щеками, когда в дверь постучался вчерашний старик и боком, осторожно, вошел в комнату.