Диктатор
Шрифт:
Из камеры внутренней тюрьмы на Лубянке, где изо дня в день, особенно по ночам, следователи мучили ее многочасовыми допросами, приходя в ярость от того, что она дерзко и даже вызывающе отвергала все обвинения, которые им хотелось навесить на нее, Ларису доставили к стоявшему в дальнем железнодорожном тупике товарняку. Вагон был набит арестантками до отказа, не было нар, и потому приходилось стоять или же с большим трудом опускаться на корточки. В вагоне висел стойкий запах коровьего навоза — видимо, в нем еще совсем недавно перевозили скот и после этой перевозки даже не удосужились подмести полы. Этот аммиачный запах густо перемешивался с запахом пота давно немытых людей
Чем дальше состав продвигался на восток, тем холоднее становились ночи, и легко одетые арестантки спасались от стужи лишь тем, что тесно прижимались друг к дружке. И все же после пыток и избиений в тюрьме даже этот товарный вагон, годный не для того, чтобы перевозить людей, а для того, чтобы сознательно их умерщвлять, показался Ларисе спасительным.
Состав часто останавливался в пути, арестанток трясло до рвоты, всех мучила жажда, люди уже не помнили, когда ели хотя бы жидкую похлебку, так как раздатчики пищи все время «потчевали» их черными сухарями и селедкой, которая, казалось им, вобрала в себя всю соль, имевшуюся в природе. Воду приносили редко, и то лишь тогда, когда арестантки поднимали бунт, грозя разнести вагон в щепки.
Ехали почти месяц, показавшийся целой жизнью. По дороге умерло человек двенадцать — кто от голода, кто от жажды, кто от простуды, а кто и от побоев — конвоиры не очень-то церемонились с арестантками.
В Юргу приехали уже совсем не те люди, какими они были до ареста. С трудом, помогая друг дружке, выбирались из вагонов, шатаясь, шли по ухабистой дороге к деревушке, вблизи которой разместился исправительно-трудовой лагерь. И если бы кто-либо дал сейчас Ларисе зеркальце,— она не узнала бы себя: впалые щеки, иссеченный ранними морщинами лоб, посиневшие, потрескавшиеся губы, седина в черной копне волос, изрядно «разреженных» следователями, потухшие, словно в них сыпанули горсть пепла, глаза.
У ворот лагеря, сколоченных из горбылей, обтянутых колючей проволокой, Лариса в смятении обратилась к старшему конвоя:
— Меня же приговорили к ссылке, а не к заключению в ИТЛ.
Старший конвоя — хмурый небритый старшина, измаявшийся в дальней дороге,— зло рявкнул:
— Куда попала, там и будешь сидеть!
И началась ее жизнь за колючей проволокой, и не столько истязал ее каторжный труд и всяческие другие невзгоды, сколько тоска по Женечке и по Андрею…
Сейчас ей казалось, что все происходящее с ней — сон, больное воображение, мираж,— все, что угодно, только не реальность. И лишь когда поезд плавно остановился у перрона Казанского вокзала, сердце ее затрепетало живым испуганным трепетом: она снова оказалась в городе, где уже так давно оставила своих самых любимых и родных ей людей и о судьбе которых ей ровным счетом не было ничего известно. А еще сердце трепетало от предчувствия возможной беды: а вдруг снова на Лубянку, снова допросы и пытки…
И впрямь, она снова оказалась на Лубянке. Лариса с ужасом смотрела на серую, блестевшую отполированным гранитом фундамента холодную громаду того самого здания, в котором она уже успела побывать, войдя в него в памятный своей страшной неожиданностью первомайский день, и в которое сейчас, с трудом передвигая больные ноги, шла она снова.
И в этом доме, полном неожиданностей и тайн, в доме, где человек, попавший сюда не по своей воле, расставался со своей прежней жизнью, получая взамен совсем другую жизнь, в которой было бы предпочтительнее и не жить, а умереть, Ларису ждало то, чего она не могла себе представить, даже если бы обладала самой изощренной фантазией.
В сопровождении конвойных Лариса лифтом поднялась
В первый момент она увидела не его самого, а его пенсне: при ее появлении Берия стремительно поднялся со стула, и в стеклах пенсне заплясали блики света, и потому невозможно было рассмотреть выражение его глаз. И в то же время ей сразу почудилось, что он не просто смотрит, а вглядывается в нее, словно через два больших увеличительных стекла. Чем-то обволакивающе-вкрадчивым и в то же время холодным и бесстрастным веяло от этого как бы квадратного человека и его одутловатого и тоже почти квадратного лица.
Берия предложил Ларисе сесть напротив себя, теперь их разделял только огромный массивный стол, сбоку которого на приставной тумбе громоздилось множество телефонов, и она вдруг увидела совсем другого Берия: ледяная непроницаемая маска с немигающими глазами сделалась приторно-любезной, эта маска обволакивала Ларису странным неприятным теплом, схожим с испарениями, исходящими от ядовитых растений.
На столе перед Берия лежала объемистая папка, на которой крупными типографскими буквами было напечатано: «Дело». Страдающая от неизвестности, Лариса тем не менее, даже вопреки своему состоянию, подумала о том, что слово «дело» до невероятности многозначно: это и работа, и поступок, и круг занятий человека, и промышленное или коммерческое предприятие, и деловая надобность, и сражение, когда говорят. «Он был в деле», и событие или факт, и обстоятельства, и многое другое. Но тут, на столе у Берия, слово «дело», обозначенное на папке, содержало в себе лишь один-единственный смысл: это было уголовное дело, и конечно же это было ее, Ларисы, уголовное дело.
Сразу поняв это, она подивилась лишь тому, что папка была слишком уж толстой, будто бы в ней содержалась в подробнейшем изложении вся ее жизнь — от рождения до ареста, а также протоколы допросов и показания множества свидетелей, подтверждавших, что именно она, Лариса Степановна Казинская-Грач, и есть та самая террористка, которая пыталась в день всенародного ликования на Красной площади стрелять из револьвера системы «Наган» в вождя всего прогрессивного человечества товарища Иосифа Виссарионовича Сталина.
Берия заметил ее удивленный взгляд и улыбнулся, растянув до предела большие и влажные тонкие губы. Это была улыбка человека, готового напасть на свою жертву.
— Да, да, это ваше следственное дело, Лариса Васильевна…— начал он, не спуская с нее глаз.
— Лариса Степановна,— поправила его Лариса.
— Простите, действительно Лариса Степановна,— небрежно, с усмешкой обронил Берия.— Дел множество, не грех и слегка ошибиться. Как вы доехали?
— Я даже подумала, что меня везут на курорт или в Кремль для вручения ордена,— не без иронии ответила Лариса.
Полагая, что привезли ее вовсе не для того, чтобы отпустить, а для того, чтобы начать новое расследование, она держалась сейчас независимо и даже гордо. В сущности, ей было все равно, как с ней поступят, лишь бы разрешили хоть одним глазочком взглянуть на Женечку и на мужа.
Берия захохотал так раскатисто и заразительно, как хохочут здоровые, сильные жизнелюбы, по своим желаниям мало чем отличающиеся от жеребцов.
— А вы у нас еще и шутница! — воскликнул он.— Это прекрасная черта, настоящая большевистская черта. Посудите сами: немцы прут на Москву, а мы, большевики, не паникуем, мы не ходим с мрачными отрешенными лицами. Мы и улыбаемся и смеемся. Люди, которых гложет тоска, люди, поддавшиеся панике, не способны победить врага. Так утверждает товарищ Сталин.