Димитрий
Шрифт:
Наконец я познал ее библейские бедра в смысле самом библейском — они были правда особенные, каких я не встречал уже никогда, ни у одной из моих трех жен и трехсот тридцати трех любовниц: очень низкие и в самую (вавилонскую) меру широкие, с таким склоном к ляжке, таким падением в талию, таким скруглением к попке, каких ни раньше, ни позже не доводилось мне (признаюсь) ощупывать своими полыхавшими от возбуждения ладонями. Любовь, сударыня, есть лучший, в сущности — единственный способ познания, что бы ни думал по этому поводу мой младший современник Ренатус Картезиус, тоже бывавший в Швеции, на службе у королевы Кристины, внучки Карла Девятого. В одном он был прав: лишь познавая (cogitans), существуем мы (sumus). И черт с ним, с ergo. Черт с ним, с ergo, и даже черт с ним, с Grand Marnier, не одну бутылку которого я выпил, покуда писал мои бессмертные, во всех смыслах, признания (а упомянул о нем только в самом начале, чтобы вы потом спрашивали себя,
Что было на другой день, мадам? Ваш вопрос удивляет меня еще больше. На другой день мы проснулись в другой стране: в стране свободы, прогресса, демократии, прав человека, уважения к достоинству личности; в стране, отринувшей мрачное советское прошлое, преодолевшей былые ошибки, изгнавшей пособников кровавого режима, обрекшей на забвение, презрение и прозябание в безвестности былых кагэбешников, палачей, стукачей и сексотов; в едином порыве устремившейся в семью цивилизованных народов, в то блестящее будущее, которого, просыпаясь, мы даже представить себе не могли, которым так теперь наслаждаемся, так гордимся. Кто проснулся, тот и гордится, мадмуазель. Вы проснулись, я не проснулся. Я, если хотите знать правду, так и остался лежать там, в объятьях Марии Львовны, среди свисающих кукол; там, на сцене среди смыкающихся партийных парсун; на кремлевском дворе среди склонившихся надо мною убийц. Вы не хотите знать правды? Тогда думайте и воображайте себе, что хотите.
Воображайте себе, если хотите, как и каким образом Ксения узнала о случившемся в небелом Беляеве, покуда она сама, с друзьями и дождиком, героически отмывала Белый дом от последних пятен тоталитарного прошлого; я никогда не узнал, как и от кого узнала она. Она перестала мне звонить, я перестал звонить ей; в юности все бывает довольно просто. Если же вы думаете, что Ксения после приезда Сергея Сергеевича из Франции — где он встретился или не встретился с Генрихом Наваррским, с королевой Марго, — что Ксения с ним все-таки сблизилась и вместе с ним перешла в солидный и серьезный театр, до боли академический — по-прежнему не хочу говорить какой, чтоб не рассыпались все придуманные мной псевдонимы, не распутались запутанные мною следы, — то я не буду ни подтверждать, ни опровергать этого — думайте себе, что хотите, — а если, наоборот, полагаете — или предполагаете, — что Ксения — или как бы ее ни звали на самом деле — но где оно, это самое дело? кто его видел? — что она сошлась-таки с Сергеем Сергеевичем, получившим свой серьезный и солидный театр, до боли академический, но вместе с ним в этот театр не только не перешла, а вообще бросила сцену, к которой явно не была предназначена ни судьбой, ни природой, поступила в университет на какой-нибудь очень изысканный, очень экзотический факультет — к чему природа, да и судьба тоже, очевидно предназначали ее, — и там принялась-таки изучать препадежные полупредлоги в синтагматических деконструкциях авалакитешварского диалекта брахмапутрийского языка, — если так вы думаете, так полагаете или предполагаете, — то я, опять же, ни опровергать, ни подтверждать этого не собираюсь, думайте себе, что взбредет вам на ум, думайте себе, что вам вздумается, — а мне-то думать уж надоело, устал я думать, вот что я вам скажу. Сколько можно думать-то? вот что спрошу я у вас. Все думаешь, думаешь, так ни до чего додуматься и не можешь. Да и писать устал я, при всем Гран Марнье. Пишешь, пишешь… вон уж сколько страниц исписал, а дописался-то до чего? Да и мешают мне, отвлекают меня. Все в окна заглядывают — и Сергеич, и Константиныч, и Фридрихи, один и другой,
Оставляю, сударыня, этот загробно-задорный тон; попробуем проститься с достоинством. Мария Львовна уехала после путча в Америку. В Америку, по непроверенным слухам, сманил ее не кто-нибудь, но гнилозубый Шуйский, гнойноглазый Муйский, вот кто, уехавший туда еще до всякого ГКЧП, женившись на богатенькой и безбровой жительнице Чикаго (или Филадельфии, или Детройта, или Какаяразница, или Намвсе-равно). Уж не знаю, как удалось гнилоглазому совместить свой безбровый брак с устроением новой жизни — в Новом Свете — нашей львицы, нашей красавицы, моей безнадежной любви, только она уехала, отбыла, исчезла, затерялась среди антиподов; а встречались ли мы с ней или не встречались в те несколько, сразу же после путча посветлевших и разгулявшихся дней (хотя, возможно, это были недели, возможно даже и месяцы), что прошли между нашим стремглавным счастьем и ее отбытием к антиподам, где ждала ее (поройтесь в Википедии) карьера умеренно-голливудская, не вознесшая ее к звездам, — разве это важно, сударыня? Думайте, что встречались, что счастье продолжилось и продлилось — сколько-то недель, даже месяцев. Или вам жалко? Или вы собрались ревновать меня к этому давным-давно, сломя голову, пролетевшему и промелькнувшему счастью? Ради меня, во всяком случае, она не осталась в Московии, моей посмертной, где мне и самому теперь, в сущности, нечего было делать. Все было сделано, сыграно. Осталось разве что изображать Фуражиркиных.
Вы правильно угадали, мадмуазель: конечно, я видел Ксению еще пару раз в жизни и, конечно, в метро. Она входила, я выходил, в вагон, из вагона, в толпе густейшей и злейшей. Мы даже выдохнуть не успели. Ее глаза расширились; мои, наверное, тоже. Глаза сузились; двери закрылись. Сквозь верхние мутные стекла этих дверей я не смог разглядеть ее; в окне, одном и другом, тоже не смог; проклятый поезд уехал, шипя. Даже не помню, что на ней было надето. В другой раз она была в большой компании сомышленни-ков, может быть состудентов, на станции Парк культуры. Была какая-то весна, междупутчевая. Она спускалась вместе со всеми по правому отрогу двустворчатой лестницы, ведущей и по-прежнему ведущей на радиальную линию, той трагической лестницы, с которой фурия в фуражке, эринния в форме метрополитена согнала нас в некую незабвенную ночь; я с тех пор тоже хожу лишь по левому отрогу, point d’honneur для избранных душ. По нему я и поднимался; даже не сразу узнал ее, так сильно она изменилась. На ней было что-то пижонское, коротенькое, малиново-кожаное, страшно испортившее ее. Не помню ее волос; неужели она постриглась? Помню ее глаза, разумеется, их расширение, их сужение, когда она заметила меня на том самом месте, у тех торжественных перил с ферзевыми балясинами, в двух ступеньках от той колонны, в которую она упиралась, обнимая меня руками, ногами, чего, теперь я думаю, ее состуденты-со-мышленники даже в своих рискованнейших, раскованнейших фантазиях вообразить себе не могли. Нам бы улыбнуться друг другу, рассмеяться бы, бросить все, помириться, перевернуть свою жизнь, но мы прошли по отрогам как ни в чем ни бывало, друг на друга едва взглянув, не окликнув, мимо всех балясин, все потеряв.
В окно смотреть весело, пишет Димитрий, понимая, что пишет на последней странице своего манускрипта, удивляясь этому, сам не веря, что на последней. Весело смотреть в окно, зная, что ты волен выйти, пойти куда хочешь. Там свет и небо, там каскады многосиятельных облаков, там деревья колышут своими переливчатыми кронами, возвышенными ветвями. Жаль, конечно, что все так повернулось, как повернулось. Могло бы и не так повернуться. Зря вы думаете, если думаете, что все было правильно, что иначе быть не могло. Все могло быть иначе, но, наверное, так же неправильно, как и было. Все было, могло быть иначе, неправильно, правильно, как-то, никак, не имеет значения. Но в окно смотреть все же весело, пишет Димитрий, не в силах, в который раз, разобраться в своих собственных чувствах, своих собственных мыслях, — наконец отрывается, теперь уже навсегда, от бумаги, думает, в который раз, что он есть просто тот, кто смотрит в окно, кто видит это небо, эти водопады облаков, эти лавины и ливни ветвей, или он есть тот, кто всегда их видел, кто их завтра увидит, или еще кто-то, и он сам никогда не узнает кто именно, или он всегда знал и навсегда знает кто именно; вдруг решившись — встает, выходит, уходит.
Treedom letters
Сайт издательства www.freedomletters.org Телеграм freedomltrs Инстаграм freedomletterspublishing
Издатель Георгий Урушадзе
Художник Елена Волленвебер
Технический директор
Владимир Харитонов
Корректор Елизавета Мансурова
Благодарим за поддержку издательство LitSvet