Длинные дни в середине лета
Шрифт:
насмешливым.
— Вас не тому учат, сын! Целый день ты пропадаешь неизвестно где.
Вся твоя работа умещается в тоненькой папке и среднего размера голове,
которой и сейчас впору купленная два года назад кепка. Ты медленно
умнеешь, сын, хотя и приходишь домой поздно. Единственное, чему ты
научился за последнее время — это забывать ключ и будить меня среди
ночи.
Я смотрю на маму с удовольствием. Мне нравится это кино. И я
начинаю понимать,
– своих абажурниц.
— Ма, — говорю я, — поэтому ничего и не получилось. Нужно было
застелить стол красным и прочесть вслух все, что написано в последних
газетах.
— Ха! — и она бросает правой рукой через левое плечо воображаемую
щепоть. — Ты не знаешь моих нахалок. Весь день они слушают радио, и
официальностью их не обманешь. «Это не тот номер!» — скажут они. И они
будут правы. Красная скатерть не для того, чтобы стучать по ней кулаком.
Ты медленно умнеешь, сын.
И она снова взмахивает рукой, как толстые говорливые женщины в
итальянских картинках, которые она любит смотреть.
В мастерской было что-то от Италии. Это было скопище толстых,
шумных женщин. Шумных, потому что они сидели рядом. Толстых —
потому что они сидели. И у каждой в руках было солнце. Желтое, красное,
оранжевое, голубое. Десятки сверкающих солнц горели в мастерской,
прижатые к столам пухлыми животами, и обидно было думать, что через
полчаса их оденут в рюши и бахрому, заарканят шнурами и они превратятся
в пошлые абажуры.
— Чего, ты волнуешься, ма? Про оранжевые абажуры уже был фельетон
Нариньяни. Через пару месяцев вас закроют, и тогда будет безразлично,
боролась бригада или нет.
— Дурак, — говорит она. — Сын — и дурак. Бывают же такие
совпадения!
Ночью она долго не может уснуть. Я слышу, как стонут пружины дивана,
и сердитое бормотание. Мать сердится на то, что не может уснуть — ей рано
вставать.
з
Наверное, в ту ночь я увидел запомнившийся сон. Может быть, я увидел
его раньше, может быть — позже. Но скорее всего именно в ту ночь, потому
что сон имел прямое отношение к разговору,
Я увидел Анну Захаровну.
Это было осеннее поле, над которым висела холодная пелена тумана.
Прямо перед глазами качался узловатый стебелек с набухшей на краю
острого листка слезинкой. Я горожанин и не знаю, как называется эта трава.
Давно, в пионерском лагере, мы пропускали эти стебельки сквозь пальцы и
загадывали — петушок или курочка. Теперь эта трава покрывала всю степь.
Оператор повел камерой влево,
маленький островок в безбрежной степи. Камера придвинулась ближе, и уже
можно было разобрать лица. Странное дело —они были знакомы. Вон худой,
с козлиной бородкой Овчинников. Он автор нескольких учебников и каждую
лекцию начинает словами:
— То, что написано в учебнике, — вздор. Это написал не я, а редактор
Чернявский.
Вон маленький лысый Савицкий. В шумной, как перрон вокзала,
аудитории он читал нам римское частное право. Голос у него был слабый,
его плохо слушали, потому что предмет был очень далекий и не выносился
на экзамены и еще потому что разобраться в римском праве, пропустив хоть
одну лекцию, было трудно. Наверное, Павел Борисович и сам знал, что таких
«потому что» существует миллион, и не боролся с шумом.
Он читал лекцию для пяти энтузиастов, сидевших в первом ряду, а на
остальных не обращал никакого внимания. Он запоминал этих пятерых, и
всем остальным ставил зачет-«автомат», а этих гонял раза по три — от-
водил душу.
Вон Шерстнев, отец 47-й статьи.
Я знаю почти всех. Это корифеи юриспруденции. Под их перьями
рождались формулировки, которые становились потом нормами права. Это
им принадлежат самые точные и тонкие комментарии к законам. Это они
облекли в юридическую плоть волю господствующего класса.
Тридцать пожилых людей, торжественные и молчаливые, стояли, как
стоят на почетной трибуне в день праздника, и вглядывались в рыжие
волны степи,
И вдруг издалека донеслось: «Едет!»
Едет! — прокатилось метрах в двухстах.
— Едет! — раздалось под самым ухом.
Из тумана вышла невзрачная лошадь. На спине у нее лежало несколько
вязок непросохшей бахромы, с которых текла цветная вода. За вязками,
подавшись вперед, сидела Анна Захаровна. Не доехав до встречающих
шагов, пять, она остановила лошадь и сказала очень обыденно:
— Здравствуйте
Потом бросила поводья, села поудобнее.
— Вы извините, что я не предлагаю вам сесть, — сказала она, — но в
красилке опять сделали брак, и я везу бахрому в перекраску.
В толпе понимающе закивали.
— Я буду говорить коротко, — продолжала она — помогите. Найдите
мне статью.
— Какую? — спросили из толпы.
— Чтобы заставить человека стать лучше.
— Заставить? Нельзя, — сказал кто-то в задних рядах.
— Нет! — подтвердил второй голос, третий, четвертый.