Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:
Ну, Марьяна-то полежала на берегу, опомнилась маленько и подумала, что видно не суждено ей теперь помирать. Не пришло, значит, её время. Ну, что ж делать? Вернулась к себе в хату и стала жить, как прежде жила. Сыночка родила. Хорошенький такой мальчик – глаз не оторвать. А клобук, думаете, от них отстал? Ничуть не бывало. Как озоровал прежде, так и теперь - да хуже даже! И пряжу ей путал, и сети, и в крынках делал трещины, чтобы молоко утекало. Одно слово – пакостный бес.
Вот как-то раз он ей напутал сети. Она сидит на берегу, разбирает их, а сама плачет с досады. А тут мимо идёт мельников сын. Говорит: не плачь, давай подсоблю.
12 декабрь 2010 г. Придираюсь к Пушкину
Всё-таки в пушкинском «Годунове» очень много странностей и противоречий. Это заметил даже балбес и двоечник Сенька Плоткин в известном рассказе Дины Рубиной.
Гениальные пьесы, как правило, рождаются из тяжкой и неравной борьбы автора с материалом. Автор изо всех сил упихивает материал в концепцию, а тот шипит, плюётся и лезет из неё, как Мишкина каша из кастрюли – только успевай тарелки подставлять.
Так, по-моему, было у Шекспира с «Гамлетом». Правда, там автор заталкивал историю не столько в концепцию, сколько в драматическую форму – и так в результате и не преуспел. Поэтому уже столько лет лучшие умы бьются над разрешением загадки «Гамлета», а худшие режиссёры безнаказанно изощряются над ним во всяческих издевательствах – в уверенности, что уж на что, на что, а на «Гамлета»-то пойдут в любом случае.
Так, по-моему, получилось и с «Комедией о царе Борисе и Гришке Отрепьеве». Начнём с того, что сию комедию нам со школьных времён преподносили как трагедию человека, совершившего однажды страшный грех и тем самым обрекший на проклятье и себя самого, и весь свой род, и – в конечном итоге – целое государство.
Но полно – точно ли она об этом?
Лично я не могу найти ни одной сцены, в которой Борис прямо или косвенно признавался в убийстве царевича Димитрия. Да, знаменитый его монолог в царских палатах наедине с самим собой, где он что-то такое мутное и невнятное говорит про то, что «жалок тот, в ком совесть нечиста». Что-де
..здравая, она восторжествует
Над злобою, над тёмной клеветою.
Но если в ней единое пятно,
Единое, случайно завелося,
Тогда – беда….
И так далее… про мальчиков кровавых глазах… ну, все
А если это всё-таки не признание?
Если речь идёт о пятне не на «совести» в прямом смысле этого слова, а на репутации?
Однажды «молва» обвинила Бориса в том, чего он не совершал. Причём те, кто стоял за этой «молвой», проделали всё так ловко и убедительно, что он не смог, не сумел очиститься. И дальше всё покатилось, как снежный ком:
Кто ни умрёт, я всех убийца тайный:
Я ускорил Феодора кончину,
Я отравил свою сестру царицу
Монахиню смиренную… всё я!
Конечно, по логике вещей на него должны были повесить и этих покойников – а как иначе? И царь Феодор, и его малолетняя дочь, и царица Ирина – как мы помним, родная сестра Бориса – все они стояли на его пути к власти. Устранив Дмитрия, он просто обязан был и этих устранить тоже, иначе в том, первом преступлении, не было бы никакого смысла! Но у Пушкина Борис достаточно определённо говорит о том, что не причастен к смерти царя Феодора и его домочадцев. Не означает ли это, что и к смерти Дмитрия он себя считает непричастным? Ведь – повторюсь – насильственное его устранение не имело смысла без устранения Феодора и Ирины?
Далее. Когда приходит известие о том, что «в Кракове явился самозванец» и называет себя воскресшим Димитрием, Борис, помимо естественного в такой ситуации страха, испытывает странное облегчение:
Так вот зачем тринадцать лет мне сряду
Всё снилося убитое дитя!
Да, да! – вот что! Теперь я понимаю,
Но кто же он, мой грозный супостат?
Он рад тому, что загадка разрешилась! Вот к чему, чёрт побери, были все эти сны!… Согласитесь – будь он убийцей, у него бы не возникло вопроса, «зачем» ему снится убитое им же дитя. А невиновный Борис мучился этой загадкой столько лет и лишь теперь понимает: это же было просто предупреждение! Сон предрекал ему то, что «некто», назвавшись именем царевича, придёт, чтобы «сорвать с него порфиру».
И далее – уже совершенно изумительное, ни в какие ворота не лезущее согласие царя с идеей патриарха выставить на всеобщее обозрение «святые мощи царевича». Убийца соглашается на освящение останков им же убитого дитяти? Страх перед внутренними беспорядками оказывается сильнее страха перед тем, что Небеса, окончательно потеряв терпение, укажут, наконец, народу на него как на узурпатора и детоубийцу? Но это совершенно противоречит внутренней логике образа, самим же Пушкиным нарисованного.
Итак – что же перед нами? История злодея, тяжко страдающего от реальных и мистических последствий своего злодеяния? Или история человека, которого ложно обвинили во всех смертных грехах, сделали из этого обвинения отличный рычаг для манипулирования «общественным мнением», заставили его самого тринадцать лет кряду мучиться совестью из-за поступка, которого он не совершал, загубили на корню все его благие намерения и хорошие начинания и довели его, в конце концов, до безвременной смерти…