Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:
Как и во всяком учении, здесь есть свои легенды, апокрифы и толкования. Время от времени появляются попытки объяснить, почему Трамвай не пришёл до сих пор. Кто-то говорит, что пути перегородило чудовище вроде Неправильно Припаркованной Машины, и Водитель Трамвая ждёт Милиционера, который вызовет Эвакуатор. Никто не знает, кто такой этот Эвакуатор и как он будет сражаться с чудовищем, но кое-кто из еретически настроенных членов общины высказывает предположение, что никого этот самый Милиционер вызывать не будет, особенно После Девяти Вечера – и вообще, Неправильно Припаркованная Машина и есть Милицейская, поэтому бороться с ней бесполезно. Ещё одна из популярных версий – Нет Тока. Где его нет, тоже никто не может толком объяснить, но многие просто принимают на веру – и ждут, когда Ток вернётся, потому что, по их мифологии, Ток никогда не уходит навсегда. Нет, - пытаются убедить их члены общины, не согласные с этой версией, - этого не может быть, ведь в другую сторону всё время идут Трамваи, просто непрерывно, один за другим, идут и идут Трамваи – значит, Ток есть, и никуда не делся, а вот куда деваются эти Трамваи, которые всё идут и идут в противоположном направлении, но обратно никогда не приходят? Они не могут уходить
Иногда на Остановке возникают стихийный ропот, жалобы и перебранка, но это тоже часть освящённого веками обычая. Иногда, не выдержав ожидания, кто-нибудь из членов общины (как правило, новичок), ломается и уходит к Метро пешком, протестующее крича по дороге, что идти-то до этого самого Метро всего лишь десять, от силы пятнадцать минут, и что нет смысла ждать Трамвая и тратить на это драгоценное время, зная, что он всё равно не придёт. Оставшиеся на Остановке лишь вздыхают ему вслед, – кто с тайной завистью, кто с жалостью, кто с безмолвным осуждением, – и вновь поворачиваются лицом к горизонту, откуда вот-вот, ну, уже совсем вот-вот должен появиться Трамвай. Существует поверье, что если кто-то покидает общину и уходит к Метро пешком, то Трамвай немедленно вслед за этим появляется. Но это всего лишь суеверие, которое, конечно, никогда не сбывается.
Если на улице тепло, то ждать Трамвая, на самом деле, не так уж плохо. Первые пятнадцать минут ты живёшь смутной, очень быстро уменьшающейся в размерах надеждой. Затем на смену ей приходит неверие и отчаяние. На этой стадии очень важно не сломаться и в самом деле не попробовать Идти Пешком. Потому что никто не знает, что случается с Теми, Кто Ушёл Пешком. Бывает, что некоторые из этих отступников на другой день возвращаются и стоят вместе со всеми на Остановке, и смиренно, покаянно ждут вместе с прочими, и никогда не рассказывают, что же случилось с ними на Пути к Метро, но, несомненно, ничего хорошего с ними на этом сомнительном Пути не случилось. Нужно просто стиснуть зубы, перебороть себя и продолжать ждать. Потом придёт стадия горестной покорности судьбе и наконец – стадия просветления и примирения со всем на свете, даже с распроклятым этим Трамваем, который и не придёт никогда, и не собирается даже, и в мыслях не имеет приходить. Огни летящих по шоссе машин будут играть и перемигиваться в лужах и в парапетах, и светящиеся окна старых кирпичных домов придвинутся ближе, и в них будет чья-то жизнь, и чьё-то тепло, и обои в синий цветочек, не переклеивавшиеся с конца шестидесятых, и потёртые коврики на стенах, и люстры с розовыми курчавыми абажурами, и длинные плети никому не известных растений, свисающие внутрь с подоконников… И ты будешь заходить на каждый понравившийся тебе огонёк, не покидая при этом Остановки, и тебе будут радоваться, как желанному гостю, и поить чаем с крыжовенным вареньем и вафлями «Артек». А в твоём собственном, таком сейчас далёком от тебя доме, куда ты, конечно, позвонил, чтобы тебя не ожидали слишком рано, будут вздыхать, немножко ругаться и говорить, мирясь с неизбежным: опять она ждёт Трамвая после Девяти Вечера.
2006/12/04
Говорят, в молодые годы Вильгельм Аквилонский был весел, жесток и изобретателен. Задумав пойти войной против одного своего родича, он всё-таки немного беспокоился в душе на тот счёт, как к этому отнесутся на Небесах, и, чтобы подстраховаться, выдумал уловку, достойную библейского Иакова. Он пригласил к себе на ужин епископа Сильвестра, который был уже стар и почти ничего не видел. За ужином, как водится, слуга собирался подать епископу чашу с вином, но Вильгельм перехватил её и сам с поклоном поднёс епископу. Слепой епископ улыбнулся, сотворил крестное знамение и благословил руку, подающую ему питьё. Тогда Вильгельм возрадовался и на следующий же день, взяв в ту же руку меч, отправился отвоёвывать у родича его земли.
Но увы – вопреки ожиданиям Вильгельма, поход оказался для него неудачным. Его войско было разбито, а сам он то ли погиб, то ли был взят в плен – никто не знает точно. Во всяком случае, с того самого дня, как он потерпел в бою поражение, о нём не было ни слуху, ни духу. А епископ Сильвестр, невзирая на преклонный возраст, прожил ещё довольно долго. Однажды он посетил один из окрестных монастырей и, входя в ворота, услышал, как один из монахов нескладно, но красивым и звучным голосом напевает какой-то гимн и гремит колодезной цепью, доставая воды для лошадей. И настоятель монастыря сказал епископу, что это один из самых кротких и усердных братьев во всей обители, одинаково ревностный и в труде, и в молитве. Он-де знает грамоту, умеет варить целебные отвары и делать настойки их трав, ходит за больными и притом не гнушается никакой, даже самой чёрной работой. И епископ Сильвестр велел служке подвести его поближе к колодцу, а потом попросил этого монаха дать ему воды. «Преосвященный, - сказал ему с поклоном монах, - я бы с радостью это сделал, но у меня тут нет ничего, кроме лошадиных вёдер». «А ты зачерпни воды в ладонь и дай мне напиться», - сказал епископ. «Отче, - ответил ему монах, - я не смею, потому что рука моя грязна». «Это прежде она у тебя была грязна, - сказал епископ. – А теперь она чистая». И монах зачерпнул воды в ладонь и с поклоном подал епископу, а тот улыбнулся, сотворил крестное знамение и благословил руку, подающую ему питьё.
2006/12/04
Переходить
Вроде бы, никто не нападает – все стоят перед тобой, отрывисто дыша, фыркая и нехорошо глядя в упор жёлтыми горящими глазами, и бока вздымаются, но совсем чуть-чуть, еле заметно, и рычание клокочет где-то в утробе, но негромко и почти умиротворённо, и напряжение в корпусе, и барское презрение на мордах … но кто там знает, что у них в головах и в какую минуту у них вдруг резко изменится настроение.
Во всяком случае, от светофора, дрессировщика и регулировщика это точно не зависит.
2006/12/05
Я с детства люблю заглядывать в чужие окна.
Для всех своих недостойных поступков человек всегда находит оправдание. Вот и мы с Собакой, бродя с горящими, как люстры в чужих окнах, глазами по вечерним улицам, говорим друг другу, что не делаем ничего плохого. Люди, которые не хотят, чтобы к ним в окна заглядывали всякие праздношатающиеся зеваки, покупают плотные шторы цвета тюремной стены и наглухо заслоняются ими от постороннего любопытства. А если шторы в квартире не задёрнуты – значит, хозяевам наплевать. Утешая себя этим сомнительным аргументом, мы с Собакой выбираем какой-нибудь дом постарше и поосновательнее, в котором окна особенно жолты, и начинаем фланировать вдоль него. Собака меньше меня ростом и не так хорошо умеет маскировать свои чувства. Поэтому она иногда поднимается на задние лапы и, открыв рот и вытянувшись в струнку, с молчаливым, жадным уважением разглядывает чью-нибудь кухню. Я делаю вид, что возмущаюсь её бесцеремонностью. Она делает вид, что ей стыдно и неудобно. Кухня делает вид, что ей тоже стыдно и неудобно за гору посуды в раковине и трещину вдоль стены, но в глубине души она бывает польщена чужим вниманием. Она знает, что наше любопытство лишено зависти и злорадства. Мы не сплетники. Мы созерцатели.
На днях я заглянула в одно из таких жолтых окон, привлечённая неваляшкой на подоконнике. В раннем детстве у меня была такая же мордастая неваляшка, которая нагло пользовалась моей горячей привязанностью к ней – совершенно, кстати говоря, незаслуженной. Я думала, что в такие игрушки нынешние дети уже не играют. Ан, нет же – вон, стоит, новенькая, блестящая, и таращит знакомые круглые глаза из-за прозрачной тюлевой шторы. Я подошла поближе, вгляделась и обомлела.
Потому что за шторой была наша комната. Та, в которой мы много лет назад жили. Комната в коммуналке на улице Валовой. На потолке была та же лепнина – гирлянды из белых лилий и продолговатых сарделек, - а под потолком висела наша люстра – оранжевые горшочки с крышечками, похожие на растолстевшие и зажившиеся уличные фонари. И обои были наши – с ровными, когда-то приводившими меня в ярость своей бессмысленной чёткостью ромбиками и квадратиками. И картина на стене – скверная, но трогательная копия поленовского «Московского дворика». И дивная кафельная печь, доставшаяся нам от неведомых дореволюционных хозяев. И совсем уж древний, татаро-монгольский коврик немыслимой потёртости и красоты, криво висящий над кроватью – над моей кроватью. И клетка с вечно враждующей супружеской пары хомяков, скандалистов и вымогателей. И стол, уставленный чашками в мелкую серебристо-синюю клетку… пять чашек вмсето шести, шестую я разбила на новый год, когда мы с сестрой вручную отжали сок из четырёх килограммов превосходных марокканских мандарин…
Я смотрела в это окно и понимала, что всё это невозможно, неправдоподобно и возмутительно. Какого чёрта наша комната, которой давным-давно нет на свете, переместилась сюда, на совершенно другую улицу, в другой дом и, вероятно, в другую квартиру? И если она подбирается ко мне поближе, то с какой целью? И если сейчас там кто-то живёт, а там непременно кто-то живёт, то… страшно даже подумать…
Из соседней комнаты выбежал вприпрыжку ребёнок лет шести. Я вздрогнула, и Собака моя вздрогнула, и у нас обеих сами собой заострились уши и задёргались хвосты, но…. Слава Богу, это была не я. Это был мальчик. Тощий, рыжеволосый, с красиво оттопыренными ушами и в майке с Мики-Маусом. Я никогда его раньше не видела.
2006/12/06 О первом снеге
Прогуливаясь изо дня в день по свежей декабрьской траве, всё больше укрепляешься в вере, что так оно и надо. И снег не выпадет вовсе, да и нет его больше в природе как явления, и всё, что нам от него осталось – это прошлогодние рождественские открытки с увесистыми рогатыми снежинками и жалостные песни про замёрзших в заснеженной степи ямщиков.
Помнится, в 800 году в только что народившейся на свет Европе тоже выдалась бесснежная зима. Та зима хорошо запомнилась Эйнхарду, капеллану и биографу Карла Великого. Сам Эйнхард был человек большой учёности, но при этом простой и добрый, и при дворе Карла все его любили, в особенности же - одна из дочерей Карла, по имени Эмма. Долгое время она боялась открыть ему свои чувства, опасаясь отцовского гнева, однако, пришёл день, когда она уже не могла более таиться и тайно отправила посыльного, чтобы тот пригласил Эйнхарда в её покои. Неизвестно, был ли рад Эйнхард такому приглашению или просто не осмелился перечить императорской дочке, но в назначенный вечер он пришёл-таки к Эмме и оставался у неё до утра. На рассвете Эмма разбудила его, чтобы он, пока все спят, тихонько ушёл к себе и не делал ей компрометации. Но когда она открыла перед ним двери, ветер бросил ей в лицо пригоршню снежных хлопьев, и кругом было белым-бело. Снег, о котором все и думать забыли, взял и выпал – как нарочно, именно в эту ночь. И никак невозможно было Эйнхарду уйти от Эммы, не оставив на снегу следов и не выдав тем самым своё ночное присутствие в её девичьих покоях. Но Эмма, поразмыслив лишь с минуту, приказала Эйнхарду вспрыгнуть ей на спину, схватиться за её плечи и поджать ноги. И Эйнхард сделал, как она велела, и Эмма донесла своего возлюбленного до часовни без всяких усилий, ибо он был мал ростом и отличался хрупким телосложением, она же силой и статью пошла в своего грозного батюшку. И на снегу остались лишь её следы, так что всякий, кто увидел бы их, мог подумать только то, что она ходила с утра в капеллу помолиться.