Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Вот только после молчания очень трудно начать. А начатькак-нибудь нужно, хотя бы для того, чтобы нарушить заклятье магического круга. К тому же при всей моей органической ненависти к общественности, к стоглавой гидре прославляемого ныне коллектива, я еще более боюсь полного одиночества. В очень странных колебаниях проходят мои дни за днями. Мне невозможно и совершенно уйти в скорлупу, замкнуться, отмежеваться, но мне не можется на людях, я болезненно ощущаю все, что между мной и ими враждебного, непримиримого. Церковник знал бы, как назвать это состояние. Он бы усмехнулся злорадно и сказал бы «поделом — это заслуженное мучение отпавшего». Однако можно ли говорить о «заслуженное™», когда самое отпадение произошло из невозможности перед собой иметь ложь. Не отпасть я не мог. Не мог я оставаться в одной из существующих церквей. Остается только невидимый собор верующих, в каковой я верю безусловно (без этой веры и жить нельзя было бы). Но для того чтобы приобщиться к этой из века истинной церкви, следует преодолеть многие соблазны
Иначе мне, во всяком случае, не начать. Как не высказаться по тому вопросу, который продолжает меня больше всего волновать, о котором я напряженнее всего думаю и возбуждение которого в беседе меня острее и больше всего задевает. Этот вопрос: война!
Только что (в 11 часов вечера) ушел от меня гном-Чехонин, и я нахожусь под сильным впечатлением этого визита. Что за кошмарное и типично русское порождение — смесь провокатора со шпионом, с предателем, и вообще выходец из вонючего подполья! Пришел он, разумеется, из-за поднятой Петровым-Водкиным против него бучи и в ожидании экстренного собрания «Мира искусства», грозящего для него стать «товарищеским судом». Речь он повел издалека и сначала «исполнил поручение» коллегии Штеренберга, отправившего его ко мне с приглашением вступить в их синклит. Я, разумеется, наотрез отказался, и вот тогда он выражал полтора часа изумительную околесицу, объясняя, что, в сущности, он только и ждет случая, чтобы уйти с «этого вулкана», что он последует своему желанию (тоже опасается, а как вдруг не откажется, ведь он, если и второй приглашенный, К. Романов, откажется, в качестве директора Штиглица заинтересован оставаться в хороших отношениях с большевиками), заверяя снова, что он вошел туда только с тем, чтобы охранять интересы товарищей и т. д. Все это вздор, не стоящий выделения, но как бытовая иллюстрация, такой разговор — отменное откровение. К сожалению только, потребовалась бы память и искусство Достоевского, чтобы изложить все его ходы. Виляние этой мокрицы закоулками, все его шитое толстенными нитками лукавство выясняет следующее. Из желания подлизаться («Вы, разумеется, поверите, что я это не сделал для того, чтобы подлизаться!») и в связи с надеждой урвать больший куш, нежели те 700 рублей, которые ему должна была заплатить Академия за приготовленный (отвратительный) рисунок («Вы понимаете, что мной не руководила какая-либо корыстная цель»), он, как только был назначен Карев, поставил предложить комитету «ввиду изменившихся взаимоотношений комиссариата и Академии» пересмотреть дело покупки одной только его вещи, но каким-то образом вышло так, что этим случаем воспользовался Карев для пересмотра вообще, а когда я попросил выяснить, чтобы понять, как это случилось, то он начал нести путаницу о том, что курс большевиков вообще не может мириться с «непроизводственной» тратой народных денег (это они-то, печатающие в день 150 миллионов «народных керенок»), и о том, что его коллеги — те люди, которых он нарочно «вызвал» («провоцировал») для того, чтобы «довести их до абсурда» и тем самым заставить их уйти, и о том, что он прямо в «силу своих убеждений» (Карев оказался партийным социал-демократом, а его жена — старинной «партийной» работницей; не пойму, как же эсер и ненавистник большевиков Макаров души в нем не чает?) должен прибегать к актам чрезвычайным. Между прочим, они уже имеют сведения о продолжении работ в Исаакиевском соборе — это все те же раз в неделю собирающиеся семь неврастеников! И о том, что он в заботах о товарищах уже провел остроумный план подведения Коллегии художеств под понятие труд и он рассчитывает спасти их от реквизиции.
Вообще я слушал все спокойно и даже наслаждаясь, несмотря на эту смердяковщину, но за коллекционеров я все же заступился и пригрозил (в случае, если бы их обидели), что затем они в Зимний дворец придут, чтобы темя-шить по пустым башкам самодовольных вершителей!
На десерт было предложено составленное им уже от имени «Мира искусства» предложение Кареву покинуть на все время его комиссариатства наше общество, дабы это членство не стесняло его в его мировосприятии, и, кроме того, он охарактеризовал Матвеева, которого я считаю за безобидную божью коровку, самым озлобленным из этой группы художественных Маратов, вдобавок склонных к самым хамоватым мыслям в отношении товарищей, так он, главным образом, хлопочет об аннулировании покупок, а затем предложил заплатитьза картины, «чтобы отвязаться, а самих картин не брать, но взять рамы или ярлыки». Наконец, был еще пущен род угрозы-обвинения: «Вас, Александр Николаевич, могут за отказ принять участие в комиссии обвинить в саботаже, а теперь представилась удача, если-де вы откреститесь, то тем самым вы окончательно отречетесь от (столь важных дел, заварившихся по нынешним тяжелым временам!) покупки на аннулирование». Мне бы следовало просто, после первых же его речей, оборвать этого холуя и прогнать его, но я этого не сделал, сознавая всю бесполезность и некоторую даже опасность поступка в настоящую минуту. Напротив, я подобное выслушал со вниманием (но только без всякого выражения участия).
Сколопендра, поджаренная на медленном огне, кусала себя за хвост и с досады извергала струи злобы и на коллег, и даже на всю Россию. Он открыл, что она — «великая страна злобы и ненависти!».
Какая
И еще раз скажу: о, Федор Михайлович, как вы были правы! В сущности, быть может, не стоит все подобное записывать, ибо именно вся эта свистопляска гениально запечатлена им раз и навсегда со всеми ее национальными особенностями. В сущности, даже достаточно просто ограничиться ссылкой на него.
При этом изумительнее всего, как после важных вещих слов и разоблачений вы все же попались в когти «бесов»! Правда, с другой стороны, что вы сами принадлежите к их стае… Все чаше меня берет сомнение: не есть ли ваша проповедь Христа — лишь гениальная подделка и гениальный обман? Лежит же на вас огромная доля ответственности и за тот ужас, в который Россия, потянувшаяся вся за вашим Царьградом, ныне свергнута. Вы нас предостерегали от «бесов» и описали нам их жуткую, смутную, склизкую, вкрадчивую природу. Но почему же вы сами от Зосимы, от таких отпетых, переходили к Фёдору Павловичу? Не потому ли, что вы лично были одинаково близки как к первому, так и ко второму? Быть может даже так: первым всем хотелось быть, а вторым вы были. И опять, кто в этом виноват, как не родившая вас мать, как не та же Россия, «Святая Русь».
(Следующий абзац зачеркнут, но он любопытен тем, как Бенуа оригинально завершил прозорливую мысль Достоевского: попросту на этот раз осудил!] [10]
Нет, вы не гениальный подлинный проповедник Христа, а вы говорите об утраченном вами знакомом образе матери-родины, думающей над вопросом ее же родных детей, которые мать поносят и дают ей самые позорные прозвища, а между тем кто как не они должны осознавать то, что нам дороже всего на свете и начать с первого, с вас, единственного не соединенного с вами подлинного ее «беса», но подлинно знавшего Бога. Нет, вы не «гениальный» подлинный проповедник Христа, а вы говорите об утраченном рае, вам знакомом, вас вмещающем…
10
Прим. И В.
Утром получил письмо от Н.Ф.Обер с просьбой устроить свидание. Я понимаю, в чем дело. Она, вероятно, не на шутку взволнована за участь миниатюры бабушки ее Л.Л., которую я взял у нее и передал Аргутинскому, взявшемуся под свежим впечатлением смерти Обера продать ее за 1500–2000 рублей Фаберже. Но с той поры прошло два месяца или три. Молю я Эрнста, Атя ему напоминает об этой миниатюре. Фаберже ее не берет и нам не возвращает, и вообще в ус не дует. Прошлый раз я вздумал предложить, чтобы Н.Ф. отправилась сама за ней к Фаберже или написала ему письмо. Я чувствую накопившуюся против него злобу, и, возможно, придется разразиться новым письмом, содержащим знаменитое гневное послание. Впрочем, Яремич хочет еще испробовать путь через Тройницкого, личного и интимного приятеля А.К.Фаберже.
Другое письмо я, пожалуй, напишу Добычиной, она полтора месяца назад должна была получить 4000 рублей по чеку, уже подписанному Луначарским, и, однако, до сих пор дала мне только 1500 рублей (и 500 р. в виде моей же «Лунной мистерии», которою я поручил ей выкупить у Смирнова), остальные же не дает под разными предлогами. Сегодня Акица отправила ей письмо. Акварель Добычина отдала, но деньги обещает доставить только к четвергу. Спрашивается, кого она на них до сих пор содержала? Что это вообще за шахер-махер?
Если верить Фурману, которого я нарочно заставил остаться завтракать, чтобы узнать от него хоть что-либо о положении дела (у него должны быть немецкие связи), о частичной оккупации в «скрытых» от нас пунктах Брестского договора нет, но есть требование выезда всего правительства, персонала и аппарата из Петербурга, после чего здесь будет водружена прежняя городская дума и милиция. Если же у последней не хватит сил для охраны порядка, то будут введены на помощь отряды германских войск, имеющие сразу после въезда право занять Тосно, Лугу и Гатчину. Все это представляется довольно вероятным (о возможном наступлении); большевистской Думе необходимо передать полномочия по самоуправлению старым бригадам. Остается только ждать немцев, чтобы они поспели вовремя, иначе все развалится.
Кроме того, Фурман (врач) очень увлекательно рассказывал нам про свои впечатления от пейзажей Сибири, Владивостока, Аральского озера, Ангары и о тамошних нравах. Кокой он остался доволен: сильное повышение температуры последних дней означало конец воспалительного процесса.
Я ему подарил свой новый вариант «Коттеджа» и «Пирамиды в Версале», и он наслаждался все время воображением, что слышит запах леса и плеск фонтанов.
Разговор о немцах, о вольном городе, о ликвидации большевиков и социалистов вообще теперь все время ведется у Горького, который сам считается больным (будто руки болят). Напугала М.Ф. меня больше всего тем, что в Гавани лежит не знаю сколько тысяч пудов какого-то взрывчатого вещества, от которого может погибнуть весь город. И ведь станет от всяких головорезов такая выходка! Или не станет? Все фразы — пыжики, «театр для себя». Авось не хватит куражу, ведь все же для них первых опасно. Мария Федоровна, разумеется, винит нашу комиссию за бездеятельность по охране дворца Н.М., однако сама не смогла мне дать настоящую характеристику Коларова, оказавшегося сыном человека, пользующегося ее большим доверием. Кроме того, было снова много говорено на темы антикварные и коллекционирования!