Дневник. 1918-1924
Шрифт:
С винтовками идут и кучки матросов, сопровождающих возы со своими чемоданами и узелками. Эти, очевидно, отпущены и спешат уехать в провинцию. На одном таком возе лежала груда шуб с очень богатым мехом. Скопища, в общем, запрещены, и это соблюдается с большой строгостью. Как раз когда я проходил мимо конторы, где идет запись на отъезд из Петербурга, часовой, считая, что слишком много людей застаивается у ворот, за которыми стоит самый хвост (на самом деле, не более 20–30 человек), дал три выстрела холостых в воздух, чтобы вызвать, разумеется, панику. Одна старуха купеческого вида осталась очень недовольна подобным «озорством»: «Что хотят, то и делают… нет больше никого, кто бы их…» — и многозначительно не договорила. Типичную фразу услышал я от барышни с ее ухажером, повстречавшимся мне на пути по Литейному, как раз после потока красногвардейцев: «Я сегодня предполагала пробраться к Березину, у него совесть еще имеется и прекрасные надежды…» Зашел на Моховую к В.В.Гиппиусу.
Гиппиус очень нервен, собирается устроить к весне (в связи с тем, что по ордеру
Вечером был у Леонтия. Он просил меня зайти, дабы я ему объяснил, в чем дело с назначением Карева. Я ему рассказал то, что знаю. Выгладит он довольно бледно и уже почти откровенно «ждет немцев». Мария Александровна не на шутку перепугалась, когда я высказал предположение, что они могут и не пожелать прийти.
Но, разумеется, в чем дело и почему именно весь отяжелевший Леонтий, и вся суетная Мария Александровна, и все российское государство повинны во всем этом несчастий и позоре от разрушения, и теперь не понимают. Для них это все идет от приказа № 1, от жидов, от немецких агентов. Впрочем, вообще я теперь иногда слышу и такие фразы: если бы мы были в союзе с немцами, то всегда бы и теперь жили мирно.
Я взял у Леонтия записки брата Николая. Говорит он там потрясающе драматично. Вообще у добрейшего Леонтия прямо культ Николая. Он уже составил биографию его и переписал его дневники и письма. Все это аккуратно переплетено. Вернула мне М.А., наконец, и синюю тетрадку XVIII в., считающуюся автобиографией дяди Бенуа. Я прочел только первые три страницы, словоохотливо, не без юмористических прикрас, прямо с циничными подробностями (и о родах), описывающие рождение этого Юлия. А не есть ли это просто копия с чего-либо? Как-нибудь загляну более толково в этот документ, бросающий свет на один из моих «источников», или «производителей»… Я бы уцепился за него сразу, если бы не то недоверие, которое во мне вызвала определенная «литературщина».
Мое собственное отношение к моменту очень странное. Я бы сказал, скорее тупо-инертное. Я почти не волнуюсь. Газеты перечитываю как скверный, но «забирающий» роман. Против немцев, разумеется, ничего не имею, ибо что немец, что русский, что француз — мне всегда было все равно, и не по признаку национальности делю я людей на приятных, близких и неприятных, далеких. Но, с другой стороны, я вовсе не возлагаю каких-то надежд на то, что вот придет немец — и все станет хорошо. Хорошее лежит совершенно в ином плане. Может, он правда нас спасет от слишком большой разрухи, одинаково грозной как для нас, буржуев, так и для обольщенных, запутавшихся, близких к отчаянию пролетариев. К последним я, во всяком случае, не чувствую ни малейшего озлобления (и думаю, что не почувствовал бы даже в том случае, если бы нас выжили из нашей квартиры). Слишком очевидно для меня то, что и «они здесь ни при чем», что и они жестоко обмануты, и вовсе не империалистами, буржуями, и не социалистами и большевиками, а всем строем жизни, всем тем, что людей с какой-то дьявольской спешкой удаляет от единственного, наивного, верного, реально возможного, реально сущего и бросает на поиски иллюзорного и очень абсурдного счастья.
Большевики такие же пошляки и вертопрахи, как и прочие политические деятели. Но, правда, они смешнее, нежели прочие. В них элементы скоморошества, Ругон-Маккарства (о, гениальный Золя) и неплохой Буте де Монвель сказываются с чрезмерной простотой, аляповато. Но ведь «лубок» сейчас в моде, ведь иные из моих «коллег» готовы были предпочесть вывески Рафаэлю. Так чего же удивляться, что эти сальто-мортале ежеминутно рискующих сломать себе шею (но в глубине души все еще рассчитывающих во время удрать в свой «кантон Ури») вызывают восхищение миллионов зевак и простецов. И поскольку во мне живет (или привита) любовь к лубку и к цирковому зрелищу, постольку я в этом способен видеть здоровую непосредственность, «почву» и прочие прелести, постольку и я «восхищенный зевака», почти не замечающий, что тот балаганчик, в котором идет зрелище, уже пылает пожаром, а через час превратится в груду пепла. Вот всецелоя не таков. Но только очень трудно раскрыть в себе то, что я есмь я, что во мне не от дьявола, а от Бога… Дай мне. Господь, это все же раскопать, а затем дай об этом знать другим, дабы и они тоже взаправдупоумнели…
Никогда еще я не убеждался так в разумности старого олицетворения государства в виде корабля. Иллюзия, что мы плывем по бурным волнам, — полная, вплоть до совершенно физического ощущения морской болезни. Качка и взад и вперед, и вправо и влево. Однако и тот же день приносит столь разных и «самых сильных» ощущений, что уже сами ощущения, несмотря на всю их силу, как-то больше не ощущаются,
Вечером же Шейхель принес из Смольных кругов известие, что взят Киев и что интернационалисты и другие товарищи вышли из Совета Р.Д. Жизнь тем временем плетется по своим побрякушкам суеты.
Днем с 11 часов у нас было заседание в Музее Александра III. Меня выбрали председателем, и я не на шутку струхнул, как бы еще не выбрали директором (ползаседания я даже плохо следил за прениями, ибо все обдумывал, как мне отказаться), но затем обнаружилось (ведь я пришел совершенно непосвященный в дела, за последнее время у меня не было разговоров ни с Аргутинским, ни с Нерадовским, а более старое я уже успел позабыть), что уже большинство голосов оказалось за Миллером, и я во вторичную баллотировку тоже подал голос за него (в первый раз за Миллера, но он потом сам снял свою кандидатуру), дабы покончить с вопросом, который благодаря хлопотам А.А.Макаренко за Могилянского и угрозам Пунина мог бы запутаться совершенно. Таким образом будда-Миллер — директор. Я бы считал этот выбор удачным! Предпочел бы все же Могилянского, но за него нечего было подавать голос, ибо требовалось избрание безотлагательное ввиду грозного момента и необходимости в хозяине музея, а Могилянский застрял на неопределенное время в Киеве. Итак, я бы считал выборы удачными, если бы (как раз из последних моих сведений о М.) я не убедился, что он путаник. Совершенно скромно был поднесен им на сегодняшнем же заседании проект статуса музея, никем не утвержденный и все же предопределяющий будущие функции директора и всего персонала. Но еще более во вкусе заседаний, происходивших среди сумасшедших доктора Гудрона, было выступление его демократического превосходительства Пунина, в котором он, с одной стороны, заверял о предоставлении полной автономии соединенному Совету музеев, а туг же оповещал о том, что контролировать и санкционировать деятельность его будет исполнительный комитет нижних служащих (тех самых, которые, по его словам, видят в Миллере, в Шеффере и в Могилянском ненавистных контрреволюционеров, Шеффера даже грозят убить), а в случае конфликта окончательное решение будет предоставлено коллегии при Луначарском, иначе говоря, «компетенции абсолютистов» — Штеренбергу и тому же Пунину. И уж никаких реверансов не было произведено по адресу лиц недавних саботажников, менее всего от Аргутинского, который все время, впрочем, молчал, быть может, льстя себя надеждой, что его изберут в директоры. Из одного отделения доктора Гудрона мы со Стипом (благодетель, накормивший меня в антракте колбасой по 16 руб. фунт!) перешли в другое отделение, на заседание «Мира искусства» в Академии. Сидели в средней ротонде за столом, некогда освященного Владимиром, Марией Павловной и прочими августейшими. Без конца обсуждали дурацкий вопрос — посылать или не посылать своих делегатов на предполагаемое вечернее заседание Академии художеств, ввиду того что Карева кооптировали перед Арбениным.
С одной стороны, чувствовалось, что именно теперь Академию желают похерить росчерком пера компетентных «абсолютистов», надо бы ее поддержать (даже я изменил себе и высказался за «объективную» необходимость отправить выборных), с другой — начавшее уже трусить начальство, которое среди заседаний милостиво являлось несколько раз к своим прежним товарищам, как Кольбер или Ней посещали своих отставленных в чинах соратников, и еще раз с каким-то смердяковским фокусом… о безжизненности такого шага, который, впрочем, нам ничто не помешает сделать (сами слова не помню, но тон был таков). Заходил он к «нему снизу, где он разбирает бумаги», одет был в новенький сюртук и вообще выглядел именинником. Мне и Бразу доставило наслаждение, как перед заседанием (когда мы еще болтались по выставке) Петров-Водкин бросился навстречу к зашедшему к нему в первый раз Кареву, как он его обнял за талию. Ведь сейчас «начальство» более начальство, чем когда-либо. Не угоди как-нибудь — и тебя арестуют, пошлют рыть окопы, поселят к тебе семью «героя, ушедшего на революционный фронт».
Говорят, у Карева уже звучат ноты не то милостивого покровительства, не то даже какого-то «классового восторга» — вот-де мы какие мужички-простачки. Совершенными безумцами мне представляются и все прочие мои коллеги, особенно Б.Григорьев, предлагавший одну глупость за другой и вдруг обиженно выставивший собственную кандидатуру в делегаты. Был и Добужинский, приехавший вчера собственными усилиями, телеграмму же Луначарского так и не дождался (если ее вообще посылали). Он рассказал нам о том, что в Москве все художество забрал в руки «коллектив «Изограф» во главе с «рыжим Яковлевым». Грабарь, рассчитывавший затянуть передачу по описи на многие недели, таким образом остался в стаде. Ходят слухи, что с эрмитажными вещами в Кремле обстоит очень неблагополучно. А вот в «Знамени труда» какой-то В.М.Левин (уже не псевдоним ли Н.Макарова?) снова начинает хлопотать об эвакуации народных сокровищ в виду прихода вандалов-немцев! И дерзнуло же меня родиться и жить в такой идиотской стране!