Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Лукомский очень рекомендует часть вещей пожертвовать Царскому Селу (в библиотеку, в музей; однако не поздно ли?) и очень сомневается, чтобы удалось распродать, а также вывезти остальное. Между тем эти миллионеры уже сидят без гроша и вынуждены так или иначе находить средства для своего трутневого существования [8] .
После невкусного, но все же сытного завтрака в «Кабинете» Солдатенковы отбыли, а Лукомский потащил меня осматривать дворец Павла Александровича, который чуть было не забрали под Совет Р. и С.Д., но который ему удалось отстоять, убедив хозяев сделать из дворца публичный музей. Нас водила сама княгиня Палей, все еще не лишенная приятностей (очень умно себя ведущая с революцией).
8
Это мне напоминает фразу
Присутствовал при осмотре и комендант Царского Села — большевик Телепнев, которого она очень умно, тонко и не впадая в безвкусие, думает укротить. Он даже целует ей ручку (с виду самый обыкновенный войсковой писарь в папахе и армяке, но, видимо, себе на уме).
Дворец, построенный любимцем наших салонов Буланже, огромен, но не выходит за пределы шедевра — ординара Петра, представляет собой острожный вариант «века Людовика», в общем, он холоден и банален! И такого же порядка вещи, его наполняющие. Мне лично понравился только один громадный брюссельский гобелен XVIII века с красивым а-ля Буше пейзажем («Триумф Амфитриды»), Лукомский, впрочем, в восторге, да и я согласен, что для него этот ординарный трофей очень хорош. Пусть смотрит и учится. Во всяком случае, положил массу усердия и даже известной приятной и поверхностной и бескровной «любви».
Улучив момент, бедняжка Пистолькорс обратилась ко мне с вопросом: «Что же нас ждет?» На что я ей ответил несколько своеобразным утещением: «Все образуется!» Я, впрочем, действительно так думаю и, увы, почти что желаю. Из картин мне удалось (в железной кладовой, куда они составлены вместе с фарфором и серебром) увидеть только двух Гюбер Роберов, неплохих в высоту, красивого Шардена (книги и бюст) и только повторение Росленовой Марии Федоровны. «Палейчик» был в печали, очень кокетничал, дориангрействовал, а затем (тоже из кокетства?) быстро улетучился. С каждым разом он мне нравится меньше.
Я замечаю, что теперь он, познав муки тревоги и нужды, постепенно превращается в злого, беспутного Миньона. Одет он был в какую-то синюю полувоенную тужурку или пижаму. Мать объяснила эти странности вызовом социалистам, видимо, желая мне сделать этим предельное удовольствие. Что-то «болен» он своими стихами, а трудности сопряжены с их изданием. Нет, Бог с ним!
Оттуда с Лукомским во дворец Марии Павловны, который он для отвода беды от дворца Палей «жертвует» под Совет, и действительно поделом. И это, подумаешь, — жилище двух президентов Академии художеств! Что за кошмар безвкусия. Я настоял только, чтобы был взят во дворец весь Петр Соколов (акварели и меццо-тинто), несколько других акварелей, еще что-то из семейной фотографии. Огромный семейный портрет Бакста позорен и безобразен. Надо бы его уничтожить.
Оттуда зашел к Анне Петровне Небольсиной, оказавшейся очень милой дамой. Ее муж — славный отставной моряк, тоже мне понравился. Особенно тем, что у него откровенно нет никаких иллюзий относительно русского народа (но, правда же, всегда было так). Папины акварели прелестны, и я счастлив, что овладел ими. Кроме того, у них целая папка рисунков, доставшаяся ей от ее дяди — известного Булгакова. Между прочим, хороший рисунок Пармиджанино из собрания Мариетта (как будто Минерва). Из картин интересен плечный этюд А.Иванова к двум фарисеям. На камине, в неотапливаемой гостиной, под бумажным покрывалом (для отвода глаз красногвардейцев) стоят очаровательные бронзовые часы начала XIX века, изображающие даму в костюме, играющую на фортепьяно.
Историю с Добычиной Эрнст объясняет там, что 5000 рублей пришлось получить Смирнову тоже за мои вещи, проданные на его выставке. Ох, это что-то не то! Акица с ним поговорила довольно строго и, кажется, немного припугнула юношу, слишком падкого на оказание всем любезности.
О политике ничего не записываю, хотя и читаю газеты, как роман А.Дюма, ничему не веря и от всего приходя в возбуждение. Лганье, закрутившее все большим вихрем. Может быть, очень значительно по последствиям наступление румын на Одессу, но, может, и это блеф? Может быть, очень значительно, что немецкая финансовая делегация покидает Петербург, но, может быть, и это комедия?
Акицу волнует вопрос о нормировании жалованья прислуге с минимумом 75 рублей горничной. Придется еще собирать на штат (пока что нас «объедает» застрявшая
В «Новой жизни» курьезная по своей подлости передовица. Теперь я начинаю ощущать характеристику, данную Гессеном, что «Новая жизнь» — это «Новое время». Но, увы, в прозорливости последнего здравого смысла Суворина я что-то не усматриваю. Одни только подлые характеристики и больше ничего.
Сегодня мы обедали у Горького. Будущий любопытный историк, прочтя такие слова в моем дневнике, оближется предвкушением какого-то необычайно интересного сообщения; как-никак у Горького и сейчас репутация наследника Толстого (я, даже зная его теперь хорошо, не способен отделаться от этого предрассудка), и, я думаю, такая репутация сохранится за ним до известной степени и в будущем. Но, боже мой, какое разочарование постигло бы любознательного, если бы он послушал все то, что вчера говорилось с 7 до 11 часов (самый обед был приличен на вкус, но скуден без сладкого и к чаю — только мед, да и то фальсифицирован). Присутствовали чета Тихоновых, нас двое, дока Мария Федоровна (продолжающая работать в управлении по раздаче обуви), Десницкий, г-н X. с разными газетами и г-н У. — художник, живущий у Горького. И вот все (мы уже под давлением других?) вели исключительно коллекционерские разговоры, а когда, на секунду, подшофе — на слегка политические темы, то сейчас же Мария Федоровна (на сей раз, не перебивая Ал. Макс.) просила, чтобы политических вопросов не затрагивали, не то все перессорятся. Ни дать ни взять — беседа у Оливов или Аргутона. Поистине в таком виде коллекционерство есть зло, и недаром я совершенно от того (от действительно коллекционирования) отстал.
Только после того, что-то около 10 часов приехал Шкловский, на сей раз более со мной любезный (что это: присутствие дам или перспектива работы со мной, ибо все, кроме меня, уже наслышаны о каком-то «Совете десяти», которого я буду председателем, а Шкловский одним из членов — что это еще за кошмар?), общий тон разговора оживился. Стали откровеннее критиковать Луначарского, Ларису (хотя Шкловский, видимо, к ней неравнодушен) и особенно от всех попало Ятманову. Тут же по поводу угрозы общего социализирования быта высказано Горьким глубокомысленное предположение, что никакой реставрации быть не может, а что вот русский мужичок потерпит-потерпит и годика через два такой устроит «мужицкий свой социализм», что уже тут… (не было договорено, зато многозначительно разведено руками). Все те же песенки про русского мужика. Но ведь мужик любит продавать и покупать, и для этого нужен порядок в стране. Я думаю, что мужик просто пригласит, и гораздо скорее, чем через два года, варягов, после чего и наступит правительственное благодеяние. А до этого стихия должна расплескаться вовсю и в быт проникнуть окончательно. Думаю при этом, что именно Горький не будет по хорошей своей мужицкой закваске заодно с мужичком. Пока же он постепенно становится самым отъявленным буржуем. И он, и Десницкий — оба с азартом собирают китайщину и всякую другую всячину. Между прочим. Горький недавно купил хорошую статую черного дерева какого-то философа с лицом, удивительно на него похожим. Называет он ее портретом своего дедушки. Родства с китайцами Горького я раньше не замечал, оно еще более проступило, когда он облекся в пестрый и золотом расшитый мандариновый халат и уселся в углу на красное лаковое кресло. Типично буржуазные нотки слышатся и в том, что и жена и муж (больше жена, но не менее и муж) так много говорят о своих новых друзьях и всяких князьях Михайловичах, причем он ее дразнит для проверки: ты-де, мол, таешь от счастья, что у тебя бывают высочества, но при этом и сам, видимо, чрезвычайно польщен этим. Я особенно это заприметил, когда он художнику-адъютанту, которому поручено спасать Михайловский дворец, с утрированным, простоватым тоном бросил упрек: «Что же ты его (Сергея Михайловича) сюда не привел, ведь бедняга прямо умирает со скуки!»
Мария Федоровна даже помирилась с большевиками и поступила в районную управу Выборгской части (где она имеет близких друзей — тех самых рабочих, которые несколько недель назад приходили к Горькому с попреками: пошто он их оставил?) специально для того, чтобы спасать культуру. И вот Мария Федоровна собирается спасать Михайловский дворец тем, что возьмет культурно-просветительский отдел при управлении под свое покровительство. Из этих рассказов Николая Михайловича, которого Горький называет «бедный старик», я понял, что тот с ним взял тон угнетенной невинности. Он-де никогда политикой не занимался, всегда фрондировал, он-де — историк, ученый. Растерянность его доходит до того, что он часть своих миниатюр — несомненно, худших, и то для отвода глаз — все еще держит открыто, не находя в себе решимости заняться их сохранностью (отчасти это, может быть, и так, но отчасти, наверное, это хитрость).