Дневник. 1918-1924
Шрифт:
Надежда Б. заходил к Альберту отметить сегодняшний вечер, затем в АРА к Реншау, вызвавшему меня к себе во время совета в Эрмитаже. Я уже рассчитывал было получить письма из Парижа, но оказывается, что Гольдер еще не уезжал из Москвы, едет в среду, а что Реншау меня приглашает для трех просьб, из коих две совершенно меня расстроили. Во-первых, он просит, чтобы я написал хвалебный отзыв об АРА, который он мог бы показать в Америке благодетелям, ассигновавшим громадные суммы на поддержку русских мозгов, the brains of Russia. Он клянется, что это дело интимное, он-де понимает, насколько щекотливо. Ему ужасно не хотелось, чтобы кто-либо из друзей АРА пострадал из-за них и тогда, когда они уедут. Просьба еще туда-сюда, хотя из-за нее уже хожу со вспухшей головой. Вторая: чтобы я наметил более пространное эссе о деятельности АРА вообще. Причем он очень настаивал на разнице в характере той и другой задачи, что я не вполне себе усвоил. Во всяком случае, не постарался слишком понять, но моя непонятливость, видно, его отпугнула. Однако мой совет — поручить это более компетентным людям, например, Ольденбургу, Чуковскому — не
Что мне теперь делать?! Опять я этого не умею. А отказываться после стольких благодеяний (как раз третьего дня вчера получил еще одно извещение, кажется, от самого Реншау) немыслимо.
Вечером на музейном Совете В.К.Макаров, потребовавший в прошлый понедельник отменить свой доклад о пятилетней деятельности своей в Гатчине ввиду моего отсутствия, ныне его прочел и произвел им очень выгодное впечатление. Но то, чего он хотел достичь, он не достиг. Он хотел, чтобы Эрмитаж — иначе Совет — высказался окончательно относительно того, что мы еще берем, что оставляем и не отдадим ли что из Улемана: шпалеры для завески тех опустошенных стен, на которых висели фламандские шпалеры, ушедшие в Польшу. Однако на оба вопроса и я, и Тройницкий ответили уклончиво, и, действительно, еще не время, чтобы дворцы-музеи окончательно самоопределились и осознали себя, не время и нам ставить точку на наших претензиях. Все это в процессе становления! Советом, во всяком случае, признано желательным образовать комиссию по ускорению этого самоопределения — вместо той, почему-то ни разу не собиравшейся комиссии под моим председательством, из одних хранителей. Улита едет. Ну да в настоящих условиях это скорее желательно.
В конце (уже по уходе Ятманова и под председательством сегодня или вчера вернувшегося Кристи) предложил курьезный обмен мнений, вызванный Сычевым, который выступил с ходатайством от художественного отдела Русского музея, чтобы для более успешного собирания намеченных выставок графики моей, Сомова и Добужинского было дано официальное разъяснение декретов, которые убедили бы коллекционеров в безопасности предоставления своих вещей на выставки. Ерыкалов, вызубривший в точности декрет о регистрации произведений, процитировал относящиеся сюда места, из которых явствует (а Кристи радостно об этом заявил), что вещи регистрированные, во всяком случае, не могут быть отчуждаемы. Пришлось этим неисправимым олухам растолковывать, насколько неуместно само слово регистрация в приложении к таким «пустякам», как рисунок, набросок, виньетка. Дельно говорил Тройницкий. Беседа постепенно стала приобретать характер спора, во время которого мне удалось очень верно формулировать разницу между прежним и нынешним обладанием художественных вещей: раньше это обладание доставляло владельцу удовольствие, ныне же — одну неприятность. Отсюда вымирание самого института коллекционерства, а вследствие этого — кризис и агония в художественном творчестве. Не понять этого Ерыкалову, в общем, не глупому, но, например, считающему, что аукционы преуспевают, и это потому лишь, что он вместе с легионом ему подобных идеалистов никак не могут приучиться к реализму в вопросах оценки. В качестве справки я в заключение посоветовал Сычеву вообще отложить эти затеи еще на год, на два, авось декреты станут еще более милостивы, авось наверху опомнятся и найдут настоящие отношения к художественной собственности.
Еще с вечера раздавалось с улицы пение, а на некоторых зданиях горела в качестве иллюминации какая-то дрянь. Сегодня город весь разукрашен красными флагами, по улицам шныряют вперемежку с пассажирскими трамваями авто для привилегированных классов и для детей. Заново раскрашенные в красный цвет с золотыми буквами (стиль пошлейшего рококо), сюда вернулись украшения, в общем наводящие воспоминания о тех жутких красных гробах, в которых хоронят коммунистов. И с утра мимо наших окон в обе стороны шествуют военные части и делегации от заводов, гремящие всякую бойкую пошлятину с оркестром и в предшествии знамен и «лозунгов», писанных золотом по красным материям. Много и автомобилей с властями и «счастливым» пролетариатом. На Садовой видел и огромную калошу-автомобиль, в которой нашли себе место оркестр и человек тридцать рабочих и работниц с «Проводника». Большинство войск и делегаций шли на Дворцовую площадь или с нее. На площади должен был быть парад, на который вчера при мне для восхождения на трибуну были приглашены местным комиссаром Жуковым мэтр Реншау и доктор… Зато почти совсем не было обычной езды. Вся Садовая заполнена пешей пролетарской очень серой или, вернее, черной публикой. Праздничность, впрочем, была налицо. Но это исключительно благодаря прекрасной погоде, яркому солнцу, безоблачному небу и еще не бывшей в нынешнем году теплыни.
Утром я компоновал в третий или четвертый раз сцену, когда мальчик вслед за курицей проходит по комнате старушек-голландок.
Репетиция с Есипович отменена распоряжением Союза в четверг и перенесена на самый день ее выступления в четверг. Завтра эта неведомая мне актриса играет «Грозу». Почему такой ангажемент? Репетиция «Павильона» состоялась в 3 часа, и меня туда вызвал
Возвращался я в трамвае с Купером и потом проводил его полдороги до его дому. Он очень убеждает, чтобы я ехал за границу. Но главное: откуда взять деньги? Характерно, что в бытность свою в Берлине он написал два письма Сереже и получал два очень внимательных ответа, но когда он написал третье с целым проектом сезона и т. д., он не получил в ответ ничего. Сейчас ему только здесь оставаться, особенно после беседы со следователем Леонтовичем (в связи с найденной у него перепиской с Романовым), который морил его два года очень несуразными, но имевшими провокационный смысл вопросами. Самое это залезание в душу раздражает, вызывает моральную тошноту.
После обеда пришел Стип, и уже так быть суждено, что этот день будет посвящен поминанию Григория Ефимовича. Я вслух прочел всю книжонку Пуришкевича, переизданную в Москве. Чудовищно гадкое впечатление от всех участников этого убийства и более всего от остервенелого Феликса над полумертвой своей жертвой, от хладнокровия самого Пуришкевича и от пилатовского соучастия Маклакова. И какая над всем этим глупость, какая пошлость в таком изложении, свидетельствующая о полном вырождении культуры высшего сословия. Я не мстителен, но в данном случае чувство справедливости заставляет желать, чтобы эриннии мучили и довели бы до безумия и Юсупова, и Дмитрия Павловича, и мерзавца Маклакова.
Забыл заметить, что дня три-четыре назад встретил жену Гржебина. Она совсем сбита с толку произошедшим у них в редакции обыском с последовавшим за ним закрытием издательства и вообще полной остановкой дел. Она собиралась было судиться с горхозом (какие-то недоимки и жилищные недоразумения, кажется), но адвокат ей этого не советует. Из Берлина неутешительная весть о здоровье Зиновия.
Татан ходит иногда с матерью пешком до Александровского сада. Поражен огромностью Исаакия и «Медным всадником». Горячо мне изложил все свои впечатления, но когда дело дошло до слушания, то верх взяли какие-то психологические осложнениям, и он впал в полное молчание. Боюсь, что у него будет ужасно мучительный характер. Но так он мил и прелестен до последней степени. Я его сегодня снимал.
Мотя вернулась с вечерней прогулки с подругами. Никакой иллюминации нет, лишь одно из военных судов разукрашено фонарями. Не слышно что-то и залпов фейерверка.
Позднее узнал, что был неточно информирован. Невский представлял грандиозное зрелище, так как был во всю длину переполнен народом. Через толпу, которая шествовала, депутации заводов, со знаменами, женщины в красных платках, ряд колесниц изображали те или иные заводы (одна — башню-водокачку), другие политические аллегории. На двух покачивался повещенный Пуанкаре, на одном ехали в сюртуках и цилиндрах представители капитализма, которые, поравнявшись с Казанским собором, сняли свои цилиндры, неистово крестились, мол, капитал в союзе с богом. Виденная мною «калоша» была тоже аллегорией, и в ней сидели (по близорукости я не разглядел) не власти из «Треугольника», а «старый строй» и опять Пуанкаре, Керзон, Муссолини и прочие враги Советской России.
Звонил по телефону В.А.Мухин, что-де намерен мне передать что-то таинственное от дамы из Царского Села. Я сейчас же сообразил, что это провокация (такие подозрения — общая болезнь в России), и убыл от его визита в Эрмитаж, но он туда за мной последовал. Все объяснилось очень просто: дама — вдова адмирала Небольсина, а таинственное дело — желание получить от меня удостоверение, что принадлежащий ей этюд двух голов фарисеев действительно работа А. Иванова. В удостоверении я отказал (хотя и было неловко сделать это в отношении к даме, которая мне когда-то поднесла две акварели моего отца), но подтвердил при виде картины мое убеждение, что это работа (мало приятная) Иванова. Напротив, Яремич назвал этюд «копиухой». Но он не прав. От Липгардта получил в подарок четыре его рисунка пером — очень мастерски сделанные. Из Эрмитажа в Контору театров, где мне набралось жалованья целых 750 руб. Это очень кстати ввиду предстоящих трат по случаю празднования послезавтра моего рождения (но, о ужас, придется и купить дрова, довольствоваться хватит до самого месяца. Четыре сажени уже вышли. Ужас и то, что за электричество в этом месяце пришлось заплатить 7 руб. золотом, то есть 320 руб.!). Затем к Юрьеву, и поболтали с ним о репертуаре будущего года. Я остановил свой выбор (без большого убеждения) на «Соперницах» Шеридана (можно сделать веселый, искрящийся и остро живописный спектакль). Он его признал тяготеющим к французской ложноклассической трагедии. Но при всем моем уважении к Корнелю и Расину у меня не хватило мужества за них взяться. Видимо, ничего живого у меня не выйдет. Так ничего не решили.