Дневник
Шрифт:
И больше не мог заснуть; поставил пластинку с четырнадцатым квартетом Бетховена. Бах? Нет, Бах не… Собственно говоря, Баха я не люблю… Они, современная музыка, когда-нибудь увидят через свои очки, что Бах не был правильным дорожным указателем и привел их к провалу. Вы обожаете его, потому что вас хватает только на математику, космос и чистоту — это ваше бледное лицо астронома! Вы добрались до небес, но вы потеряли землю — евнухи! Влюбленные в Абстракцию, вы забыли, что пение служило очаровыванию самочки, и больше ничего не выйдет из вашей Музыки как таковой, которой вы отдались за неимением ничего лучшего. Конец. Точка. Что касается Бетховена, то мне приелись и эти
Если я слушаю тебя с таким воодушевлением, то ты, вероятно, изобилуешь столь же чувственным влечением к форме, сколь и насилием над этой формой, творимым во имя… я хотел сказать — во имя Духа, но скажу: во имя творца. Потому что когда, о вершина и корона квартетов, твои четыре инструмента то и дело, распеваясь во взаимных сближениях, взлетают к упоительнейшим гармониям и вьются в сладострастных модуляциях, то точно так же строгая и даже грубая и сухая рука то и дело творит насилие над этим блаженством, обрекая вас на пугающие резкости, внезапные скачки и жесткую экономию фразы, направленную в область метафизики, фразы аскетичной, распятой между высшими и низшими регистрами, вслушивающейся в какое-то далекое и высокое осуществление. Вдруг стало тихо. Кончилась пластинка. Точка.
Надо сходить выпить кофе.
в 10 часов (в кафе «Кверанди»)
Пил кофе, ел рогалики. И еще что-то. Когда официант подошел спросить, что буду заказывать, я заметил его руку — тихо, безвольно свисавшую, какую-то загадочную и не занятую работой, — и, не зная, о чем думать, я подумал об одном кусте, который когда-то видел из окна поезда на какой-то станции. Эта рука напала на меня в тишине, вставшей между нами… Точка. Конец. Вот вошли и шумно сели за соседний столик двое мужчин, попросили кости. Я вынул из кармана письма.
«Sandauer est arriv'e ici il у a une dizaine de jours…» [175]
«Проезжая Кельцы, я застал пани Реню…»
«Рихтер прислал мне копии своих писем, в которых он растолковывает все проблемы и чудачества этой прозы…»
в 10.45 (дома)
Рука официанта исчезла и больше не появлялась. До тех пор, пока одна мысль Ницше не впрыснула в нее дозу существования — величественного.
175
«Сандауэр вот уж дней десять как приехал сюда…» (франц.).
Неске, немецкий издатель Хайдеггера, недавно прислал мне его «Essais et conferences», изданную Галлимаром. Книга лежала рядом с long рlау’ем [176] квартета и попала на глаза. Так вот, в лекции о Заратустре Хайдеггер приводит высказывание, которое Ницше называл «самой бездонной» из своих мыслей, — о вечном возвращении; «высвобождающая из духа мести», преодолевающая время — как уходящее, так и наступающее — мысль, придающая становлению характер бытия (« Imprimer au devenir le caracter de l’^etre… telle est la plus haute volont'e de puissance» [177] ).
176
Долгоиграющей
177
«Придать становлению характер бытия… вот самая высокая воля к власти» (франц.).
Я не позволю им водить меня за нос — мне знакомо это детство, заигрывающее с Бесконечностью, мне слишком хорошо известно, сколько нужно легкомыслия и безответственности, чтобы гордо вступить на территорию мыслей, которые невозможно помыслить, и строгости, которую невозможно выдержать, знаю я эту гениальность! А этот Хайдеггер в своей ницшеанской лекции, парящий над разными там пропастями, — клоун! Презирать бездну и не мусолить излишних мыслей — вот что я давно решил. Мне смешна метафизика которая пожирает меня.
Интересно, что без малейшего стеснения я могу одновременно быть человеком и Человеком. Раздумывая над тем, отдать ли белье в прачечную, я в то же время являюсь подобием моста оттуда, от первоначал до самых что ни на есть конечных проявлений реальности, находящихся передо мной. Не теряя ни на минуту линии бытовых событий, я являюсь Загадкой бытия, и его гордостью, и его болезнью, и его мукой. Обида человечества. Безумие человечества. Освобождение человечества от пут. Молчание человечества. Тихая рука официанта там, в «Кверанди», — слабая и безвольная. Что она делает там, когда я здесь?
в 11.30
Если бы я не вернулся к руке официанта, она легко растворилась бы в небытии… Но теперь она будет возвращаться ко мне, ведь я к ней вернулся.
12 (у посла)
День из тех прозрачных, с бодрящей жарой, чудесно сочетающий позднюю весну и раннее лето. Парк расстелился зеленым ковром от виллы до самой реки, которая, как почти всегда, неподвижна и ослепительна. Завтрак подали под навесом, на свежем воздухе. Паштетики, потом маленькие и изысканные бифштексы на гренках, кажется, а ля Шатобриан, с артишоками, и сказочные сладкие кремы на холодных фруктах, а к этому — несколько вин, пять лакеев…
Andante scherzo quasi allegretto.Солнечный блеск на кружеве папоротника. Беседа журчит и сверкает. И полномочный посол, амфитрион, играючи обвивает ужом разговора то испанских быков, то ацтекские скульптуры, то парижский театр, то аргентинское мясо на вертеле. Жемчужной росой переливаются лебяжьи шеи кустов, тогда как мы — гости, лакеи — тихо звучим безукоризненным сладкоголосым ансамблем. Нашел посол Франции несколько любезных слов для посетившего его писателя, и сияние сдержанной улыбки осветило уста обоих послов (т. е. его и мои). А ко всему ликеры.
Дипломатическая рука на подлокотнике кресла, пальцы слегка согнуты, но ведь это не эта рука, а та, там оставленная — как точка отсчета — далекий свет в ночи, кипящая пена, ветер, буря, вспученные воды… и открытое море, шум и безумие!
(Рад, что надел не белую рубашку, а кремовую, от Смарта — потому что мы ели в саду, — а еще, что галстук на мне был не слишком яркий, коричневый, одноцветный, скорее некрасивый.)
17 (в машине атташе посольства)