Дневник
Шрифт:
Каир, Китай, Бомбей, Туркестан, но и парижские предместья и рабочие кварталы Лондона — все это «думает», все низы мира погружены в такое «размышление». Как же так получилось, что Европа — не географическая, а духовная — до сих пор выдерживает натиск алчных ферментов, у которых одна-единственная цель: прорваться на Олимп или уничтожить его? Все это имеет неприятный привкус: вершина духа и интеллекта, венец развития не может рассчитывать на послушание, уважение и благодарность, а становится предметом страстного желания, дикого вожделения, желающего занять ее место, желающее получать ее почести. Неприятный привкус грязной работы, которая заменяет честные усилия (на это они не способны) микстурой из страстей и лжи.
Пошлость. Невиданная, добавим мы, наивность, для которой «создание новых культур» — простое
Роби толкнул меня в прошлое. В гитлеризм. Помню: точно такое же бессилие, когда, воодушевляя Брохвича-Козловского (в поезде из Вены в Тарвизио), один австрияк [194] упивался крахом прогнившей Европы и грядущим триумфом нового духа. Это было в 1938-м. То же самое бессилие в отношении другого языка, «их» языка. И удивление, что пошлость может быть такой сильной и агрессивной. И неотступное подозрение, что качество лозунгов, истин, идеологий, программ, их смысл, их истинность, не имеют здесь ни малейшего значения, поскольку это служит чему-то иному, тому, что считается единственно важным: собиранию людей, сбиванию их в массу, в массовую, созидающую силу. Ах! Быть не чем иным, как только самим собой, лишь своим «я» — как же это прекрасно! Ясно, недвузначно. Крепко стоять на ногах. Ты ведь знаешь, что такое реальность: это — твоя реальность. Ты в стороне от болтовни, шума, самоупоения, обмана, декламации, террора… В довоенный и в военный период я пережил победу коллективной силы, а также ее поражение и ослабление напряжения, когда снова возродилось бессмертное «я». Постепенно во мне ослабли прежние страхи, а тут снова от Роби повеяло на меня тем же дьявольским угаром!
194
Гитлер.
Открытие отнюдь не приятное. Создается впечатление, что еще раз вокруг плетется ужасный заговор, чтобы схватить тебя и бросить слепым силам Коллектива и Истории. Слова, понятия — всё тогда приобретает иное значение, мораль, наука, разум, логика — всё становится инструментом какой-то другой, более высокой идеи, всё замаскировано, всё стремится захватить тебя, обладать тобою. Какая же это идея? Напрасно искать ее, ее не существует, есть только Сообщество, всего лишь группа людей, масса, некое образование, из массы возникшее и массу выражающее. Я сидел за кружкой пива напротив этого студента, обаятельно молодого и такого беззащитного, но такого опасного. Я смотрел на его голову и его руку. Его голова! Его рука!
Рука, готовая убить во имя детства. Продолжением развиваемой им чепухи был окровавленный штык… Странное существо — с замороченной и пустой головой и с грозящей рукой. Вот мысль, пришедшая мне в голову, пусть она не слишком четкая и не до конца продуманная, но ее, тем не менее, я хочу здесь запечатлеть… А звучало это примерно так: его голова наполнена химерами, а потому — достойна сожаления, но его рука имеет дар превращать химеры в реальность, она способна создавать факты. А потому нереальность со стороны головы и реальность со стороны руки… и серьезность с одного конца…
А впрочем, я благодарен ему за то, что он вернул мне мои давнишние беспокойства. Растущая во мне с годами самоуверенность интеллигента, интеллектуала, художника — скверная штука. Надо помнить, что те, кто не пишет чернилами, тоже пишет, но только кровью.
Понедельник
Они не знают, что я в каком-то смысле специалист по их главной проблеме, проблеме незрелости, и что вся моя литература построена на ней. Парадоксально, что в Южной Америке Борхес, абстрактный, экзотичный, не связанный с их заботами, занимает высокое положение, а у меня лишь горстка читателей. Парадокс перестает быть парадоксом, если принять во внимание, что Борхесом они могут похвастаться в Европе. Мною — нет, потому что я поляк и не представляю valor nacional [195] .
195
Национальная
То, что они не хотят быть прилежными учениками других культур, я считаю правильным. А еще я согласен с тем, что у них есть своя действительность и что, лишь опираясь на нее, можно стать кем-то в мире… но, мне кажется, они совершают одну роковую ошибку…
А именно: вместо того, чтобы говорить «я», они говорят «мы». Мы, американцы. Мы, аргентинцы. Воистину, когда отдельный человек говорит «мы», он злоупотребляет, никто его на это не уполномочил, ему можно говорить только от собственного имени. А тот, кто хочет найти «свою реальность» и опереться на нее, должен как огня избегать множественного числа. Что такое «наша действительность»? Я могу быть уверен только в «моей действительности». Что такое Америка, американцы? Понятие, обобщение, абстракция. Что такое «американская действительность»? Понимай как хочешь.
Различие между ними и мной сводится к тому, что они хотели бы сначалаоткрыть американскую реальность и освободить Америку от европейской зависимости, и только впоследствии они рассчитывают на появление нового типа американца — зрелого. Эта новая Америка, открытая и получившая определение, создаст своих людей. Мне же кажется, что начать следует с отдельного человека, и скажу больше: развитие Америки может быть только развитием людей, которые преодолели Америку в себе.
Ты говоришь, что эта твоя Америка отсталая, незрелая? Ладно. Но в таком случае первой твоей задачей было бы освободиться из-под ее сдерживающего тебя влияния. В качестве человека ты так же хорош, как, скажем, англичанин или француз. В качестве кубинца или парагвайца ты — хуже. Почувствуй себя человеком, поставь себя выше этой недоразвитой Америки, не позволь среде и американскому образу мышления опутать тебя.
Вот только… навязывает им незрелость словечко «мы». Они сейчас в фазе стадности, это фаза Южной Америки, и они не в состоянии выбраться из нее. «Я» для них — слишком самостоятельное, слишком свободное. Они — «мы». Америка. А будучи Америкой, как же они могут сдвинуть ее с места. Они погрязли вместе с ней в истории. Аминь.
Многое из сказанного подошло бы для Польши и для поляков.
Вторник
На судне «Генерал Артигас» по пути в Мотевидео. Ночь. Буря. Священник читает газету. Ребенок плачет. Разговор стюардов в углу. Судно трещит.
Мелодия четвертой симфонии Брамса преследует меня с самого момента отплытия из Буэнос-Айреса. Думаю о темах Брамса и темах Бетховена. Удивительное создает впечатление Бетховен на фоне постоянной брамсовской опасности, что произведение будет не слишком органичным: тематика Брамса, осторожная и просчитанная, пронизана заботой о единстве композиции, видно, как этот архитектор боится, чтобы его здание не завалилось. Но Бетховен насыщал произведение пением, которое ему внушал дух, и с полной уверенностью можно сказать, что, зачатое от духа, оно не может родиться мертвым. То, как бетховенская тема врывается в произведение словно бы со стороны, чтобы тут же пустить в нем корни, представляется мне особенным, особенно смелым, победоносным, когда я вспоминаю, как Брамс постепенно, осторожно нарастает, сам из себя и никогда, если можно так выразиться, не высовывает носа наружу.
Как ветер треплет полотно на палубе! Усталость. Почему мне на память пришла эта восхитительная мелодия, вторая тема из аллегро Третьего концерта? Восхитительная.
Почему, хотел бы я знать, в музыкальных анализах, в научном комментарии проходят мимо красоты и очарования таких мелодий? Не подлежит сомнению, что когда мы находимся еще в начальной фазе вслушивания в произведение, такое трогательно напевное вступление оркестра и фортепьяно являются тем, чем и должны быть: доминирующим, самым важным, самым захватывающим элементом. И только по мере привыкания к произведению их очарование отходит на второй план и другие, более трудные для достижения ценности приковывают наше внимание. Вот почему знатоки умалчивают о своих первых впечатлениях. Но правильно ли, чтобы произведение оценивалось ухом, которое устало и не может уже испытывать блаженства первых душевных порывов?