Дневник
Шрифт:
Лампочки мигают. Передняя стена салона то поднимается вверх, то опускается вниз. Судно продувается насквозь свищущими в нем ветрами. В «Порнографии» я пытался вернуться к таким мелодиям… напевным, захватывающим… привлекательным…
Не только в «Порнографии». Но в «Порнографии» я стал смелым, отказался от юмора, который изолирует.
Стюард принес черный кофе. Что-то стучит в стену, будто хочет добраться до моей головы. Какое же нахальство с моей стороны: убегать в столь захватывающе мелодичные темы! Причем сегодня, когда современная музыка боится мелодий, когда композитор прежде, чем использует ее, должен сначала очистить ее от привлекательности, высушить. Точно так же в литературе: современный
Сирена. Выхожу на палубу. Судно болезненно стонет, тяжело ныряет в бьющие вокруг фонтанами брызг вспененные воды под куполом полной луны, измученное водой. Боже! Какая боль! Какое отчаяние! В этом моем тяжком, болезненном стремлении омолодиться, освежить мое искусство я даже не отступил, ах, признаемся… перед мальчиком и девочкой! О, стыд! Кто же в сегодняшней литературе смелее меня? На какую смелость я решился! Река-океан ревет. Но, но… признаемся на этом грохочущем, побелевшем от злости, изрыгающем свое отчаяние под тихою луной водном пути в том, что я, проклятый, мог приблизиться к их наготе только в костюме более изысканном, чем тот, в который одевается самый современный авангард, самый сухой интеллект! Я взял их в скобки!
Взял в скобки, иначе не смог бы воспеть!
Среда, Монтевидео
Прогулка по опрятному городу с причудливыми балконами и приятными людьми. Монтевидео. Здесь еще царствует давняя добропорядочность, изгнанная со многих других территорий Южной Америки.
Лица доброжелательные, одежды приличные, пляж в двадцати минутах езды автобусом, только жить и наслаждаться жизнью! А не переехать ли сюда на постоянное жительство?
Авениды выходят на реку-океан.
Мир разложен на два голоса. Молодость дополняет Совершенство Несовершенством — гениальная фраза. Именно об этом и речь в «Порнографии».
В качестве одной из основных моих эстетических и духовных задач я считаю: найти более острый и драматичный подход к молодости, чем тот, который имеет место сейчас. Толкнуть ее в зрелость! (т. е. выявить ее связи со зрелостью).
Четверг
Спокойствие? Беспокойство! Меня немного беспокоит полное отсутствие «метафизической дрожи» в уругвайской столице, где ни одна собака никогда никого не укусила.
«Порнография». Скатывание двух взрослых мужчин вниз… в тело, в чувственность, в несовершеннолетие… Когда я это писал, то чувствовал себя не совсем в своей тарелке. Но «физика» была мне нужна, даже необходима в качестве противовеса метафизике. И наоборот: метафизика призывала тело. Я не верю в неэротическую философию. Не доверяю мышлению, которое открещивается от пола…
Естественно, трудно представить себе гегелевскую «Логику» без разделения ее с телом. Но чистое сознание должно быть опять погружено в тело, в пол, в Эрос, художник должен снова погрузить философа в очарование. Сознание диктует нам уверенность, что оно, сознание, окончательное, и что невозможна была бы его работа без этой уверенности, но результаты этого его действия можно оживить, рассмотреть с другой позиции, с помощью иного духа, и здесь дух искусства может пригодиться духу мыслителя. Но даже если бы между ними существовало непримиримое противоречие — разве мы сами не ходячее противоречие, разве не обречены мы жить
Своеобразный абсолют пола, эротический абсолют. Раздвоенный мир полового влечения, который именно благодаря раздвоению становится самодостаточным, абсолютным! Какой же еще абсолют нужен там, где взгляд жаждущего тонет в очах жаждущей?
Солнце… завтрак с министром Мазуркевичем и многолетним почетным консулом в Монтевидео Юзефом Маковским, который выполняет роль амфитриона. Нежно вспоминаем Страшевича и других друзей.
Пятница
Льет и дует со всех сторон. Мы, т. е. Дипи и я, сидим в «Тип-Топе», пьем кофе, смотрим на грязные волны под дождем. Листаю газеты. Ах, вечером в Союзе Писателей должно состояться выступление приехавшего из Аргентины Дикмана, которое пройдет под председательством знакомой мне по прежним временам уругвайской поэтессы Паулины Медейрос. Сходим, впрочем, не столько из-за Дикмана, сколько ради встречи с Паулиной.
Закончилось драматично (все мои соприкосновения с escritores [196] этого континента кончаются драматично).
196
Писатели (исп.).
Мы появляемся на середине выступления. Дикман говорит о двадцати пяти годах своей писательской работы. Уругвайские литераторы (ни одного интересного лица), в воздухе висят корректность, поверхностность и скука. Я чувствую, что вид писательской массы начинает (как всегда) действовать на меня возбуждающе. У меня своего рода аллергия на писателей, собранных в кучу, в коллектив. Когда я начинаю смотреть на «коллег», одного, другого, мне становится плохо. Но, не уверен, буду ли правильно понят, слово escritorв Южной Америке звучит еще глупее, чем где бы то ни было, эта профессия плавает здесь в каком-то специальном помпезно-фиктивном, возвышенно-сердечном, прогоркло-сладком соусе. И эта смехотворность, исходящая от escritores,меня смешит. Аплодисменты. Закончил.
Встает Паулина Медейрос и объявляет, что по счастливому стечению обстоятельств Союз посетил сегодня еще один иностранный писатель, Гомбрович, которого мы приветствуем и т. д. «А теперь, может, господин Гомбрович что-нибудь нам расскажет?»… Молчание. Ожидание. Признаюсь, что я вел себя не вполне светски. Вместо того, чтобы произнести пару приятных слов, что, дескать, приветствую и т. д., я обращаюсь к Паулине: «Ну, ладно, Паулина, а что я, собственно, написал? Названия помнишь?»
Убийственный вопрос, поскольку в Америке никто ничего обо мне не знает. Замешательство. Паулина покраснела и стала что-то лепетать. Ей на помощь приходит Дикман: «Я знаю, Гомбрович издал в Буэнос-Айресе роман, перевод с румынского. Нет, с польского, Фитмурка…нет, Фидафурка…».Я с холодным садизмом сижу, ничего не говорю, люди, почувствовав себя задетыми, задвигались, стали вставать, в конце то ли председатель, то ли секретарь принес большую книгу, куда Дикман вписал соответствующий моменту афоризм, подписываюсь и я, после чего передаю книгу Дипи, чтобы и он подписал. Снова беспокойство в уважаемом сообществе, потому что Дипи в призывном возрасте и на литератора не тянет. Подписывается и он — размашисто. Эта подпись, наверное, самая величественная во всей книге, а я объясняю, что человек пишет романы с четырнадцати лет, и уже написал их четыре.