Дневник
Шрифт:
Простой закон. Коллективная сила рождается таким образом, что каждый решается на определенный отход от себя… так формируется мощь армии, государства или Церкви. Мощь нации. Но происходит это за счет индивида.
А если нация и географически, и исторически расположена так, что она не в состоянии обрести мощь? Что тогда? Эта спонтанная и естественная польскость, заключенная в каждом из нас, оказывается ущербной из-за того, что мы изжили в себе абсолютную искренность и свободу духа ради коллективной мощи, которой мы так и не обрели, потому что она недостижима. Что же тогда остается? Горим, но от нашего горения только дым.
А следовательно, стремление мое «преодолеть Польшу» было тождественно желанию усилить нашу индивидуальную польскость.
Я стремился к тому, чтобы поляк с гордостью мог сказать: я принадлежу к невыдающемуся народу. С гордостью. Ибо, если соблаговолите заметить, такое признание столько же унижает, сколько и возвышает человека. Оно опускает меня как члена коллектива, но вместе с тем, как личность, оно меня возвышает над коллективом: я не обманулся, я способен осудить собственное положение в мире, я могу отдать себе отчет в ситуации, и потому я полноценный человек. (В скобках заметим, что лишь в этом случае вы смогли бы безоговорочнополюбить Польшу, ибо она уже не смогла бы обесценить нас.)
В этом требовании я продвигался дальше, чем это было принято: даже французы, англичане или американцы, гораздо более свободные в этом деле, чем мы, и те не отважились на такую резкую постановку вопроса. Только ведь им это и не нужно! Они принадлежат к мощным и прогрессивным нациям, к нациям, которые не только не разрушали их личной жизни, но даже обогащали ее, они могли в нации дать выход своей энергии. С нами дело обстояло иначе: мы не могли позволить, чтобы наше культурное прошлое, наш коллективный уровень, наша конвульсивная история, наше национальное бедствие установили бы для нас границы. Нет, в мои намерения вовсе не входило то, чтобы мы лишь слегка ослабили в себе патриотизм до английского или французского уровня. Я предлагал полякам более радикальное, не имеющее прецедентов отношение к нации, нечто такое, что немедленно выделило бы нас из массы народов, сделало бы народом, отмеченным только ему свойственным стилем. «Безумие! — скажете вы — и несбыточная мечта!». «Неужели? — спрошу я. — А с чего это мы сделались такими, самыми горячими в мире патриотами? Не с того ли, что в нас дремлет материал, из которого получаются самые холодные антипатриоты? В нас жар любви к родине достиг максимума, наша зависимость от него стала ужаснейшей — поэтому именно в нас самих, а не в ком-то другом должна появиться спасительная антитеза, творческая оппозиция, которая стала бы шагом вперед».
И здесь я отнюдь не мечтатель — совсем наоборот: я был верен реализму, давно вошедшему в мою кровь. Для меня не подлежало сомнению, что поляки испытывают усталость и отчаяние от истории своей родины, питая в глубине души смешанные чувства. Обожали Ее? Да, но и проклинали. Любили? Да, но и ненавидели. Она была для них святыней и проклятьем, силой и слабостью, славой и унижением. Но в польском стиле, в том стиле, который вырабатывает и навязывает общество, можно было отобразить только одну сторону медали. Наша литература, например, лишенная какого бы то ни было индивидуализма, могла позволить себе лишь одобрение народа. А то, другое, неприязненное, враждебное, равнодушное или презрительное чувство, оставалось непризнанным и блуждало само по себе как грех, как анархия… А стало быть, все мои усилия были направлены на созидание такого принципа, который позволил бы привести в движение этот второй полюс человеческого чувствования, добраться до второго аспекта польской души, санкционировать ересь.
В
Меня беспокоило другое. Я, как уже сказал, ненавидел народ, потому что не мог вынести его, а вынести его я не мог из-за трусости. Но чего же в таком случае стоили мои советы и поучения, коль скоро шли они от принципиальной моей невозможности справиться с жизненными задачами? Как я, декадент, посмел указывать путь здоровым?
Но эта жуткая проблема — не только мое страдание, над ней уже много размышляли. Впрочем, известно, что прогресс, развитие — результат деятельности людей отнюдь не со стандартным здоровьем, которые едва понимают, что происходит, совсем наоборот — его созидают как раз искалеченные существа, изгнанные из «нормальности». Больной лучше уловит самое глубокое содержание здоровья, потому что у него нет здоровья и он жаждет его. Тот, кому не хватает внутреннего равновесия, может стать специалистом по вопросам установления этого самого равновесия, а совет человека обездоленного может оказаться полезным для тех, кто живет без забот. Те же, кто из-за личных недостатков не могут слиться со стадом и блуждают по перифериям, четче видят, куда идет стадо, и лучше знают лес вокруг.
Поэтому я считал и продолжаю считать до сих пор, что постыдный генезис моей идеи не должен помешать; мысль, зачатая в маленьком аду моего несовершенства, смягченного детскостью, могла стать объективно важной. И здоровой. При условии, что ни от кого (начиная с себя самого) я не скрою, от чего и как она явилась на свет.
Главное — не предлагать кота в мешке. Ноги на стол и карты тоже — я перед вами таков, какой я есть, я вовсе не расхваливаю свой товар: если мое существование может хоть как-то пригодиться вашему, пользуйтесь им, если охота.
Если бы мы изменили наше отношение к Польше, то последствия такого изменения могли бы быть богатыми и весомыми: это привело бы к ряду вносящих струю освежающих и мобилизующих ревизий, обеспечивающих нам динамику развития на длительную перспективу. Например, ревизия польской истории. Я не утверждаю, что следует ликвидировать историческую школу, рассматривающую ход нашей истории с точки зрения существования Польши, признавая полезным то, что этому существованию способствует, а вредным то, что ему препятствует. Однако эту шкалу следует дополнить другой, той, которая рассматривала бы историю с точки зрения развития человека в Польше, и тогда могло бы оказаться, что эти два развития — государства и индивида, личности — не всегда шли рука об руку, и что самые удачные периоды для нации, возможно, были не самыми счастливыми для индивида. В любом случае стало бы ясно, что эти два развития не идентичны. Но важно не это.
Важно, чтобы мы наконец смогли, по крайней мере, вытащить одну ногу из истории… отыскать некую точку опоры, мы, так безумно погруженные в ее водовороты. Ибо, не будучи принуждены к любви и обожанию польскости, мы бы не испытывали потребности любить нашу историю. Усматривая нашу ценность не в том, чем мы являемся, а в том, что мы готовы преодолеть себя, нашу современную форму, мы могли бы отнестись к истории как к врагу. Я — результат моей истории. Но этот результат меня совершенно не устраивает. Я знаю, я чувствую, что я достоин чего-то лучшего, и не собираюсь отказываться от этих моих прав. Моя ценность в том как раз и состоит, что меня не устраивает мое «я» как исторический продукт. Но в таком случае мою историю надо считать историей моего искажения, и я обращаюсь против нее, освобождаюсь от пут истории.