Дневники
Шрифт:
16-е [VII]. Четверг.
Сообщение о взятии Миллерова и Богучара. Луганск отрезан?
Жанна Финн106, наша соседка, говоря по телефону с Москвой, сказала, что Валя (жена Е.Петрова) давно бы встала с постели, но боится выйти, такое у нее ужасное окружение в доме.
Какова?
Приблизительно то же, что говорил Фадеев, когда обвинял меня в дезертирстве из Куйбышева. Им бедным так трудно выйти в люди!..
Закончил чтение отрывков романа в Союзе писателей. К удивлению крайнему, роман встретили необыкновенно радушно. Сравнивали даже с Л.Толстым. Если хоть на четверть эти оценки будут и при выходе романа, я буду и тогда доволен. Я думаю, что, как и прежние мои работы, эта будет запрещена (под благовидным предлогом),
110
ние смерти, то после “Кремля” и “Судьи у дверей” (судья-то ко мне идет!) можно подвести баланс жизни. Конечно, создавая ее, я думал, что она будет красивее,— но и за то, что получил,— спасибо! В конце концов, для жизни одного человека я сделал достаточно. Будь бы у меня тот ум, который я сейчас имею, лет двадцать тому назад, я был бы Бальзаком, а теперь я разве что Бурже.
17-е [VII]. Пятница.
Ну, я понимаю, можно отступать войскам, когда немцы лучше вооружены и обладают лучшей тяговой силой,— но почему же нам — специалистам агитации, отступать в агитации перед немцами? Сегодня передавали жалкий лепет Информбюро о немецких и наших потерях за два месяца: с 15-го мая по 15 июля. И оказывается, лепет этот вызван немецким сообщением! Неужели мы не могли перебить заранее этого сообщения? Неужели не могли сообщить о потерях немцев, а они, конечно, много теряют! Какая-то постыдная узда сковала наши губы и мы бормочем, не имея слова, мы, обладатели действительно великого языка! Несчастная Россия.
Вчера Лежнев выразил желание видеть в романе отрицательное. Я столько видел и вижу этого отрицательного, что уже не могу писать об этом.
Пришел Жанно107. Он писал в чехословацкую] армию, желая туда поступить. Ему отказали, так как он польский подданный. А ему противно к полякам. Между поляками и нами — охлаждение. Мы не пускаем в Польскую армию евреев, украинцев и белорусов. “Позвольте,— говорят поляки,— мы тогда не будем принимать никого!” Посол Кот уехал. Жанно говорит, что намечается охлаждение с Англией. Они хотят, чтобы Россия победила, но не вышла победителем, намерены пропустить немцев до Волги — пусть застрянут. Баку же будут охранять те семь тысяч самолетов, что сконцентрированы в Каире. Оккупация Кавказа и Средней Азии?
Еврей из Лодзи, живущий в Ашхабаде, сказал о нас:
— Они дети! они не понимают, что такое коммерция! Жанно говорит:
— Я рвался в Среднюю Азию больше чем в Африку. Но теперь я не вижу Азии. У меня такое же впечатление, как у солдата, который прошел 800 км. Знакомый, две недели назад приехавший из
111
Ленинграда, рассказывал, что в феврале был день, когда в Ленинграде умерло от голода 30.000 человек,— и это только зарегистрированных! И люди все-таки не эвакуируются, потому что им не жаль города, а жаль квартиры... А мне все равно... Ведь катаклизм мировой. И неужели мы не изменимся?
Затем мы шли по Пушкинской и говорили об искусстве. Какое оно должно быть? Гуманистическое?
— Будет покой, довольство, и главное — тишина, потому что самое ужасное в этой войне — гул. Будет покой работы! — сказал я.
И Жанно согласился.
В двенадцать часов я пришел к Сибирцеву, наркому торговли, просить о прикреплении к распределителю групкома драматургов. Очень симпатичный человек, сонный и с капризными губами, старательно пытался открыть глаза и хоть что-нибудь понять. Он на все, что предлагали мы, соглашался, так как очевидно знал, что все равно его приказаний не выполнят — 67 человек прикрепить к распределителю? — невозможно. Семь жен писателей и сестру Фурманова? Можно? Еще? — и только оживился, когда оказалось, что самозаготовлять рис нельзя. Но тотчас же забыл об этом. Вопросов об искусстве не задал,— и было бы странно, если бы задал. Он только объяснил, что, по новому приказу наркома СССР [нрзб.], вместе с работающими будут прикреплены и их семьи, которые и получат то, что им полагается по продкарточкам. И, улыбаясь,
— Две,— поправил Эфрос.
— Триста грамм сахара, двести пятьдесят соли. Керосина...— и поправился,— но, керосин в июле и августе выдавать не будем.
В разговоре о хлебозаготовках сказал, что колхозникам запрещено выдавать молоко.
На обратном пути мы с Эфросом говорили об Англии, ее политике, о возможности второго фронта (Турция? Франция? Норвегия?). А затем он признался:
— Знаете, я начал писать опять стихи. Лирические,— и другие... Даже и прочесть нельзя 108.
18-е [VIII. Суббота.
Грозная по значению передовая “Правды”. И опять пошлость и тупость мысли! Словно в прозе Чехова, где грозный священник
112
диктует отцу письмо его распущенному сыну, отец делает приписку домашнего свойства, которой уничтожается вся гроза письма. В качестве довода приводятся бездарные слова из плохой пьесы К.Симонова “Русские люди”. Неужели все это только корешок книги, содержание которой где-то по дороге выпало?!
19-е [VII]. Воскресенье.
Выехали в 7 часов. Приехали в Чимган в 4 часа утра — всего девять часов ехали 90 км и то удивительно. Радыш рассказал мне всю свою жизнь: сотрудник “Коммунистической жизни” и “Вестника знаний”, эсперантист. Офицер в 1914 году. Прорыв. Взяли верх горы,— а с тыловой, высокой, стороны окопов появились австрияки. Отбивался ручными гранатами, пока они не кончились. Вдруг ложится рука на плечо и голос австрияка лопочет: “Прошу пана присесть, а то будет хуже”. Сел. Затем вели из окопов под огнем наших гаубиц. Землянка в лесу. Завтрак с немецким генералом. Изысканное обращение, но чем глубже в тыл, тем обращение хуже,— “Здесь, на передовых, люди и те и другие, понимают, что смерть рядом. И остается одно — уважать противников”. Ехал под охраной ландштурмистов. Не захотел прислониться к бочке с цементом — толпа горожан, обстреливаемых нашей артиллерией, чуть не растерзала его. Городок в Австрии. Лагерь для военнопленных, 600 офицеров и отдельно 100 рядовых. Год сидели за решеткой, затем стали выпускать под конвоем, а затем и в одиночку. Форма и чинопочитание — обязательны. Ходил в штатских брюках, фуражку и куртку в городе брал под мышку. И влюбился: “Я убежден, что в Германии осталось не менее двух миллионов русских младенцев от пленных, хотя немку за то, что она прижила с русским, называли изменницей, и печатали об этом в газетах. Столько же — в России от немецких пленных...” — “То есть, вы полагаете, что сейчас на фронте, со стороны русских бьются немцы, а на стороне немцев — русские? И не оттого ли те "немцы" побеждают?” Он засмеялся. Вообще его теории странны. “Были великие цивилизации. Например, описание Скинии: это инструкция, как обращаться с радио, откуда раздавался голос бога. Несколько человек, укрывшихся на горе, передали дикарям,— в искусственном громе и буре,— свои знания. Так как у дикарей не было технической базы, чтобы принять эти знания, то уцелевшие ученые смогли передать им только нравственные пра-
113
вила.— Цвета? Я лечусь синим цветом, прикрывая тело под солнцем синей шелковой тряпкой. Не с лечебной ли целью носились цветные одежды? Сказки — тоже камни прошлой цивилизации”. Ну что же, в конце концов почему нельзя уважать своих предков? Я предпочитаю, даже пишу на этой гнусной бумаге, чтобы мои потомки думали, будто я писал на пергаменте.— Далее: судьба Ра-дыша. Вернулся из плена. Работал с Ворошиловым в Красной Армии. Затем в Харькове? Потом в кино. Тюрьма. Кино. Режиссер... Может быть, позже он расскажет и еще о какой-нибудь своей профессии.
Утро. Болит голова. Очень странно, видеть санаторий — детский, чем-то напоминающий Коктебель,— в дни войны. Кормят хорошо. Тоже удивительно.— Пионерлагерь. Радыш читал отрывок из пьесы. Я рассказывал о Горьком. Жена Радыша объясняла все его бездеятельное состояние. Она работает 16 часов в сутки, чтобы получить двойной оклад, т.е. на 250 рублей больше (в месяц!). Дочь, 15-ти лет, работает вожатым. Выдавали по конфетке. Собирают хлеб, все, что можно. Она следит за каждым его шагом.
Принял лекарство, чтобы пойти завтра в горы.