Дневники
Шрифт:
— Конечно. Бумага есть бумага. Пришлите рукопись.
— Да... да... Я сейчас же позвоню.
— Всего доброго.
Пойду получить 500 р. за напечатанный рассказ (отрывок из романа в “Огоньке”), в “Красноармейце”240, затем — к Войтинской — надо позвонить Романенко о пропусках для детей, затем — завернуть в “Гудок”.
238
Если Данте, действительно, ходил по кругам ада, то как участник подобного же хождения могу сказать, что ужас не в воплях и страданиях, ужас — в привычке к страданиям и в сознании того, что и привычка, и ужас, и страдания необходимы — “так тебе и нужно”.
Надо было б заканчивать “Кремль”,
Зашел к Анне Павловне. Она в слезах. Что такое? — “Умер от туберкулеза сын А.Платонова241. И Манечка худеет”. Чем тут поможешь? Дал денег, которых и у самого нет.
12. [I]. Вторник.
Утром, забежал Федин — худой, с провалившимся ртом,— старик. Пожаловался на гибель своей пьесы242,— и побежал доставать хлебные карточки, сказав только о Леонове:
— Ленька крутит, крутит, ух!..
Вчера вечером Н. Никитин рассказывал, как они сначала разыграли А. Н. Толстого, сказав по телефону, что с ним будет говорить из Чистополя — К. Федин, а затем явились, непрошеные, сами. Толстой им обрадовался, но супруга приняла холодно. В 3 часа ночи они сказали — “Ну, мы пойдем”. Их никто не остановил. Пропусков у них нет — они шли, показывая билет Союза писателей, и ничего, пришли. О. Д. Форш, ожидавшая Федина, сказала:
— Ну, вчера Алексей Николаевич нахамил вам, а сегодня вы мне. (К. Федин пригласил ее вечером в гости,— и пропал в неизвестном направлении.)
Написал очерк “Русское поле”243, случай, рассказанный мне летчиком Г. Игнашкиным. Многозначительно приглашен в “Молодую гвардию”, наверное, насчет “Смены”. Пойду завтра. Послал все имеющиеся деньги Тамаре по телеграфу. Осталось 8 руб. Впрочем, получу завтра в “Известиях”.
13. [I]. Среда.
“Мол[одая] гвардия” просто узнавала, как у меня с книжкой о Крыловых. Сказал, что делаю. Затем — пишу ли “Сокровища”? О договоре ни слова. Получил деньги в “Известиях”, отдал их
239
Анне Павловне — и у самого опять ничего нет. 15-го должен получить в “Огоньке” и тогда же в “Гудке”, где, кстати, сегодня напечатан мой очерк о железнодорожниках. Обошел книжные магазины — удивительно пусто, даже Собрания соч[инений] классиков, которых до сегодня было много, исчезли. Тамара прислала Дуне телеграмму, спрашивает, где я? То-то потерялся.
Шел из книж[ного] магазина Армянским переулком. Когда-то, лет семнадцать — при существовании “Круга”, я хаживал там часто. На углу стояла прекрасная церковь, а подле — гробница, вернее надгробие, боярину А. Матвееву. Церковь почему-то сломали и на ее месте торчит пять-шесть деревец, особенно жалких в эти морозные дни. Возле гробницы выстроили трехэтажный дом — боже мой, сколько наделано глупостей! Как хорошо, если все же, несмотря на все эти глупости, будущее признает, что,— в общем, конечно,— сделано все было на пользу всем людям.
В книге “Былое и думы” (должно быть, вложил, когда читал) нашел программу художественной части траурного вечера, посвященного 11-й годовщине смерти В. И. Ленина (1935 год), программа, как программа. Но на полях ее мои записи. Сколько помнится, я сидел в крайней
В из[дательст]ве “Молодая гвардия” на стульях девушка пилит дрова. Редактор, в меховом жилете, говорит тихо, словно бережет теплое дыхание. Мороз, кажется, 24 градуса. Из форточек домов высунулись — вечером особенно заметно,— всюду трубы времянок, и белый дым, похожий на пар (дрова сырые), стелется переулком. От дыма что ли, но дома оказались вдруг очень плоскими, словно книги. Стоят тысячи унылых книг, которых никто читать
240
не хочет,— таких вот по “Технике” сейчас в магазинах очень много,— и от злости из них идет п-а-р! Да-с. А в домах-то жизнь грозная и страшная, не дай господи.
14. [I]. Четверг, 15. Пятница.
Сильный мороз. Сижу в халате, двух жилетках, валенках — и холодно. Писать трудно. Сегодня, 15-го, получил в “Огоньке” 530 руб., сходил получил продовольствие по рейсовой карточке, замерз, проголодался,— и вернулся домой быстро. А дома тоже сидеть трудно, тем не менее сижу, идти не хочется, да и к кому? Вчера заходил Николай Владимирович, опять рассказывал о войне 14-го года, повторяясь,— я не перебивал его. Ему не хочется работать,— ездить далеко, а он и стар, и устал, и травмирован прошлым процессом, когда его обвинили на заводе во взяточничестве и таскали по судам года полтора. Взял в библиотеке хорошие книжки, читаю и с радостью жду 9—10 вечера, чтобы лечь в постель и читать в постели, только не могу придумать, чем бы утеплить руки и плечи, которые болят уже месяца четыре.
Получил письмо от Тамары. Узбекский Союз выдвигает мой роман на Сталинскую премию, а Издательство хочет выпустить “молнией”.
В одном занятом нами теперь городе работал, при немцах, на заводе инженер. Наши пришли к инженеру: “Зачем работал?” — Тому и сказать нечего. Инженера взяли. Другой инженер, эстонец, был поумней. Он отвильнул от работы. Так его наши не берут: “Чем жил, что делал?”.
Вся Москва в морозном инее и тумане. Ходил по метро, присматривался, как люди одеты — портфели на кожаных ремнях через плечо; женщина в ватных штанах и куртке хаки, повязана белым платком — и с перманентом; другая — в резиновых сапогах, третья — в меховых, в простых чулках и в туфлях уже кажется чудовищно соблазнительной, наверное. Видел, красноармейца в матерчатых, белых, [нрзб.] сапогах — наверное, такие заменяют валенки. Снизу, по эскалатору поднимались скуластые, широколицые мальчишки. Я подумал — природа их сделала широколицыми для того, чтобы показать, что у этой женщины много жира,— он был тогда так редок! Как и сейчас. Никому не в упрек,— но вот я, кажется, уже очень почтенный писатель, два месяца не ел масла, просто и не видал его.