Дневники
Шрифт:
Ночью зашли Михайлов и Федин. Длинная, до двух часов ночи, беседа. Михайлов — о пленении Паулюса, о немце-снайпере, которого разорвали на куски наши, когда генерал сказал, что
262
он целует этого солдата, потому что тот убил 320 русских. Прогнозы Михайлова: победит Америка и, может быть, мы. Англия развалится, или во всяком случае, даст трещину. Мы,— инспирировав статью Дюранти, напечатанную в американских газетах, высказали свои желания: нет претензий к Западу, а на Востоке желаем получить Порт-Артур, Маньчжурию, Шаньси и еще какую-то провинцию с советскими районами. В Касабланке велись переговоры о мире — Гитлер предлагал замириться за наш счет, со счетов Америки желает сбросить Италию и Финляндию. Внутренне положение
— Э, все равно пропадать, туда-то их!..— и пошел бить немцев. Ну, и попы, конечно, помогли. Ну, и слово — Россия. Где-то в разговоре Михайлов сказал:
— Этот умный и старый еврей Лозовский... Я прервал его:
— Что старый — это верно, что еврей — тоже, но вот что касается ума, то это у вас к нему чисто служебное отношение.
Михайлов в погонах и очень доволен.
Взяли Новочеркасск и Золонец.
Ирония судьбы: от Харькова у немцев осталась одна дорога — на Полтаву. Дай-то бог!
14. [II]. Воскресенье.
Встал в 8, пошел выступать по радио, хотел читать “Профессор истории”. Меня не пропустили — по мандату Моссовета, надо паспорт. Я плюнул и вернулся.
Да, вчера Михайлов рассказывал о своей беседе с Щербаковым, который обижался, что писатели не хотят писать в заграничные газеты. Щербаков сказал, что Н. Вирта выгнан из Сталинграда за сообщение в “Правду” о сдаче генерала (а в это время еще шел бой) и за еще,— уж не помню за что. Выгнали тоже двух корреспондентов “Правды”, и газете дали нагоняй за статью, где описывался обед с плененными генералами. Уж и порадоваться нельзя!
Ночью — у Бажана. Последний час: взятие Ростова и Вороши-
263
ловграда. Радость необычайная! Кинулись друг друга целовать. А.Корнейчук назначен заместителем Молотова в Наркоминделе, по славянским странам — в пику, видимо, полячишкам и что-то там для Балкан, ибо он, ведь, не то председатель, не то зам. председателя Славянского комитета.
15. [II]. Понедельник.
Письма от детей. Комка так рад жизни, что от плесени, которая у них в комнате покрыла не только стены, но и абажур — в восторге: “Красивые пятна”. И вообще все хорошо и благополучно, хотя “бабушка Петровых сломала ногу”... Там будет битва за пайки, где Тамара, несомненно, выйдет победительницей.
А здесь — смотрят на небо — и думают о весне.
Рисунок победы: заняли Сталинград. Немцев пленили. Фронт прекратился. Пустынный, холодный, одни стены — город. Жгут фюзеляжи немецких самолетов. Костры. Выдали водки много — по 100 гр. полагается, но т.к. выдавали по спискам, а не по фактическому числу (много раненых и убитых), получили по 1/2 литра. Выпили. Сидят у костров. И скучно. Взяли в руки немецкие ракетницы и начали для развлечения пускать ракеты. Всю ночь, над Сталинградом, горели разноцветные ракеты.
Прелесть Диккенса, особенно юмористическая сторона его, в том, что он подсмеивается над неподвижным и косным бытом. Натурализм этот юмор принял как форму и тем самым уничтожил юмор и создал роман, которому скоро будет уже сто лет. Быт нашей страны почти лишен косности (кроме, конечно, косности бюрократической, но кто позволит об этом писать?), и, следовательно, натурализму, я даже бы сказал реализму, нет места. То, что мы натуралисты,— это не доказательство потребности, а доказательство трусости современного писателя,— и меня в том числе. Нужно отбросить все лишнее — описание портянок, которых, кстати сказать, мало, рукавиц, шинели. Лохмотья так однообразны! И так они похожи на шинели! Нужно оставить чувства, страсти, столкновения...
264
тим, верно,— возразят мне,— какая же проповедь? Ведь проповедь всегда и прежде всего что-то обличает, указывает на какие-то пороки и недостатки, которые надо искоренить. А ведь у нас, по мнению бюрократов, которые управляют искусством, нет пороков, а недостатки столь ничтожны, что лучше — прямо приступить к описанию добродетели”. Я замолчу, ибо по совести говоря, не знаю способа уничтожения бюрократов. Перевод из Ашхабада — 950 руб.
16. [II]. Вторник.
У Кончаловского: “Лермонтов”265. К тому времени, когда будут напечатаны эти строки, вы уже превосходно будете знать эту картину: я не буду описывать ее. Я шел к Петру Петровичу и мало думал о том, что он мне покажет. На дворе — оттепель, я смотрел на тротуар, и он был желтый от песка, и машин стало больше. Я думал о наших победах и пытался нарисовать в уме теперешнее состояние немецкой армии... Петр Петрович, когда я вошел в комнату, глядел на меня глазами полными слез. Картина мне понравилась. В ней чувствуется какая-то благородная манерность гения... А глаза Лермонтова — тоскливые и счастливые, глаза сына Петра Петровича — Миши. У него дочка испанка, которая, ей два года, передразнивает, как смеется,— в кулак,— дедушку. В коридоре — печка железная. В гостиной холодище, мы все стояли в шубах, Петр Петрович сушит картину электрическим камином. Затем он стал рассказывать, как сначала, с этюда, написал “Казбек” и “к этому стал подгонять остальное”, т.е. Лермонтова. Написав костюм, он пошел справляться в Исторический Музей — так ли? Оказалось так... На это я ему сказал, что я, например, до сих пор не собрался съездить на Дальний Восток, чтобы проверить, так ли написан “Бронепоезд”, и что Петр Петрович живей меня. Бурку он взял у знакомого — “бурая действительно! А теперешние — крашеные и у них плечи подкладные!” Мундир на белой подкладке, как у всех кавалеристов... Портреты Лермонтова хоть и разные, но по строению лица, если геометрически вымерить, одинаковы... Предполагает назвать: “Я ехал на перекладных из Тифлиса”,— я сказал, что не стоит, т.к. неизбежно, будут путать эту фразу с пушкинской. Тогда он согласился, что лучше назвать: “Лермонтов”... Очень боится показывать художникам, обворуют: “Бурку непременно украдут! У меня Дейне-
265
ка решетку украл, поставил за нее девушку голую... Наденут мундир современный — и готов генерал Доватор!”... “Никому не говорил в столовой, обманывал — вот мол снег выпал, а сегодня — бурка, а сабли не могу подобрать. Все думают — Петр Петрович пишет кавалерию, рубку! А тут — лирика!” Короче,— чем говорить о художниках, лучше сжечь искусство!... Глупостей наговорили мы много, но расстались очень довольные, предпочитающие всему опять то же самое чертово искусство и этих чертовых художников!
Взят Харьков.
17. [II]. Среда.
Две последние мои статьи — для “Известий” и “Гудка” — не напечатаны. Либо недосластил, либо пересластил, либо просто болен и писать не могу. Как только берусь за книгу или карандаш — в голове шум, теснота, как в современном вокзале, а ехать никуда и нельзя. Сижу дома.
Газеты наполнены Харьковом.
Получил хорошие письма от детей, с нарочным. Кома по-прежнему с восторгом описывает сырость в комнате и оба смеются над совещанием в Касабланке.