Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
Могучие прославленные боги,
Вы щедро жизнь украсили мою.
Избраннице позволили своей
Коснуться сладкой чаши этой жизни,
Коснуться лишь -- не пить ее до дна.
Смотрите же! Покорная веленью,
Я ставлю этот сладкий жизни кубок...
Она стояла в это время на утесе, с золотой лирой в руках, в царственном пурпурном плаще, озаренная солнцем. И после слов:
И я его -- не пью!..
– -
делала одно движение вперед, кидаясь с утеса, -- и исчезала. И нельзя было поверить, что исчезала не в волнах Эгейского моря, а просто-напросто подхваченная на тюфяк рабочими за кулисами...
Из многих виденных мною пьес остались в памяти некоторые интонации, которые до сих пор звучат в ушах, непревзойденные никем. Например, крик
Но рассказать о них нельзя, как нельзя передать словами блеска молнии или раската грома.
А стоит вспомнить, отойдя от трагедии, Островского или современные пьесы. "Таланты и поклонники" -- молодая русская актриса, "На пороге к делу" -- деревенская учительница. Какая это вдруг становилась настоящая русская девушка, мягкая, трогательная, задушевная, вместо рыкающей львицы. Даже пустые и плохие пьесы В. Александрова в ее исполнении преображались -- она везде умела найти правду жизни и отыскать "человеческое". Ходульные фразы делались в ее устах искренними, сентиментальность претворялась в чувство, риторика -- во вдохновение.
Я не могу и не берусь рассказывать, какая артистка была Мария Николаевна. Это невозможно, и в этом случае мне остается поступить так, как тот француз, о котором говорит Льюис в начале своей "Истории философии": он заявил, что он не может доказать, что земля вертится, но дает в этом честное слово. Француз был прав, так же, как права буду я, когда скажу, что Ермолова была величайшей русской трагической актрисой. И -- но это уж, конечно, мое личное мнение -- превосходила силой и Дузе, и, разумеется, Сару Бернар.
* * *
У Шекспира есть одна пьеса -- "Зимняя сказка", в которой М.Н. играла небольшую сравнительно роль -- невинно оклеветанной королевы Гермионы, которую ее супруг король приказывает казнить, но ее друзья, знающие ее невинность, спасают ее и несколько лет скрывают в изгнании. Тем временем ее невинность выясняется, и король предается бурному раскаянию. Друзья говорят ему, что у них сохранилась статуя, изображающая королеву. Ведут его к нише, сдергивают покрывало -- и он видит статую Гермионы. Король выражает все свое позднее отчаяние, всю любовь -- статуя чуть розовеет, в лице ее что-то трепещет, он еще не верит, но она делает движение -- и сходит с пьедестала. Все объясняется и кончается, как всегда в волшебных сказках, к общему счастью.
Так вот, фигура Ермоловой в виде статуи, в белых одеждах, с мраморным лицом, как-то особенно освещенная, так, что казалась словно изнутри озаренной алебастровой вазой, была изумительно прекрасна и могла бы служить моделью Фидию и Праксителю.
Но особенно часто вспоминала я эту фигуру, когда смотрела на М.Н. в жизни. Какой бы я ни видела ее за долгие годы нашего общения: веселой или печальной, в домашней обстановке или в обществе, -- никогда я не могла мысленно отделить ее от прекрасной мраморной фигуры сказочной царицы, как она стояла там, -- не статуя и не смертная женщина, не обыденное существо. Я вовсе не хочу сказать, что она была холодным мраморным созданием. Но вот в жизни я знала многих артисток, художниц, певиц, всяких известностей и знаменитостей: и все они были прежде всего обыкновенные, обыденные женщины, только одаренные каким-нибудь талантом. И женщина в них всегда брала верх над артисткой. Мария Николаевна же -- это была прекрасная оболочка только для своего великолепного гения, какой-то "небесный дух, прикованный к земле". У нее не было ни одного свойства, составляющего неотъемлемую принадлежность почти всякой артистки: самоуверенности, самолюбования, честолюбия, зависти никогда, ни в каких случаях нельзя было найти в ней, ни в каких положениях. Ее "скромность" вошла в пословицу, но это была не скромность, не сознательно воспитанное в себе настроение, а врожденное благородство и целомудрие, подобных которым я не встречала в театральном мире никогда, да и никто, я думаю. Вот уж к кому подходило выражение "не от мира сего"! Я не знаю
Ее муж был известный адвокат и очень богатый человек, но она как будто и не чувствовала этого. Жила всегда на свои заработанные деньги и в своем доме была точно гостьей, а не хозяйкой. Вообще она жила по-настоящему только на сцене, в своих произведениях, в тех образах, которые она воплощала.
Москва эпохи моей молодости преклонялась перед нею от мала до велика. Толпы молодежи ждали ее у театрального подъезда, чтобы уловить ее взгляд, когда она приезжала в какой-нибудь ресторан, все бросали свои дела, чтобы посмотреть на нее, если она входила в какой-нибудь магазин, приказчики покидали всех остальных покупателей и служили ей, как королеве. Громадной популярностью она пользовалась и среди низших мира сего: театральных служащих, прислуги и т.д.
– - и это уже не только благодаря своему таланту, а благодаря полному отсутствию надменности, манере обращаться с людьми и своей доброте. Ее обращение со всеми было одинаково -- от московского генерал-губернатора до последней театральной сторожихи; для меня в этом признак необычайной душевной благовоспитанности, никогда она ни перед кем не заискивала, не льстила, хотя бы это был человек, от которого все зависело, как в ее молодости от Островского, например, долго не склонявшегося перед безусловностью ее таланта под влиянием других актрис. Солгать или покривить душой она физически была неспособна. Вместе с тем ни для кого у нее не было презрительного, резкого тона. Она была она и ни для кого не изменялась.
О доброте ее стоит сказать отдельно. Это не была обычная, общепринятая доброта и даже не была доброта активная. М.Н. никогда не выискивала бедных, не шла навстречу несчастным, -- активность ее целиком уходила на творчество. Она, скорее, как-то бессознательно отмахивалась от лишних неприятных впечатлений, тяжелых сцен и т.д., но делала это не из сознательного эгоизма, а из какого-то инстинкта самосохранения, чувствуя, что ее всегда трепещущая отвлеченными, воображаемыми, но от этого для нее не менее живыми человеческими страданиями душа не выдержит прикосновения еще и к действительным страданиям; что всегда туго натянутая струна может оборваться. Однако стоило чьему-нибудь не только несчастью, а просто затруднению попасться на ее дороге, поднять голос, заговорить о себе -- как она немедленно делала все, что было в ее возможностях.
Как сказочная королева, она рассыпала милости направо и налево, не спрашивая, стоит ли этого человек или нет, не делая разницы между своими и чужими, достойными и недостойными, как солнце, что одинаково светит на злых и добрых. И не ждала, и не хотела благодарности, так как это делала не потому, что хотела, старалась, а потому, что не могла поступить иначе. Стоило ей услышать, что какой-нибудь горничной в гостинице не хватает нескольких десятков рублей, чтобы выйти замуж, она их, давала; что какой-нибудь курсисточке не хватает на взнос за право учения -- она платила за нее. Этим часто пользовались люди плохие, громко говорившие о выдуманной нужде и получавшие по своим просьбам, и, наоборот, может быть, от этого страдали близкие даже ей люди, которые не умели и не хотели просить. Но уж такова она была: вдумываться за кого-нибудь в его психологию она не умела, привыкнув иметь дело с психологией, написанной черным на белом или высказанной ясными словами.
Это, пожалуй, единственное свойство, мешавшее М.Н. быть совершенством; пожалуй, оно и было-то у нее только потому, что совершенств не может быть в природе...
Частная жизнь М.Н. шла как-то по инерции. Она -- с неохотой, правда, -- бывала в обществе. Я не помню ее иначе, как молчаливой, зябко кутающейся в ангорский платок, смотрящей глазами "из другого мира" на окружающих. Она немногословно отвечала на вопросы и никогда не задавала их. Никогда не говорила лишних и банальных слов, ненавидела лесть: даже от самых искренних восторгов боязливо сторонилась, точно не хотела благодарности за то, в чем была "не виновата", так как играла так не потому, что хотела, а потому, что иначе не могла.