Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:
– - А скажите, деточка (он был со мною в дружбе, особенно после того, как сыграл роль героя в моей первой пьесе "Летняя картинка", и очень лестного мнения был о моих умственных способностях)... Скажите, он кто, собственно, был -- этот Мортимер?..
В нем была какая-то забавная наивность, соединявшаяся с актерской самоуверенностью. Он знал, что его считали недалеким, и не обижался на это, но иногда протестовал, например, заявил одному нашему общему знакомому:
– - Вот все говорят "Горев глуп" да "Горев глуп"... А я вот вчера два часа с Танечкой проболтал, да как хорошо! Но ведь она же умнейшая из моих знакомых барышень. Разве она стала бы так долго со мной разговаривать, если бы я был так глуп?
У меня к нему была прямо слабость. Очень уж характерен был он весь. Он жил в одном доме с моим дядей Черневским, и мы часто встречались. Он был женат вторым браком. Первым он
Нельзя забыть интонации Горева, когда он говорил: "Лиза "Марию Стюарт" играет!"
Его вторая жена тоже была Лиза и тоже необыкновенно красива. Она дала ему двух сыновей. Старший, Аполлон, был почти так же красив, как отец. Он был впоследствии артистом Художественного театра, сыграл там талантливо Хлестакова в новом толковании: очаровательного, капризного ребенка, это было совсем не по-гоголевски, но очень привлекательно, -- и совсем молодым умер от чахотки. Что сталось с его женой и вторым сыном -- я не знаю. Она еще тогда, когда я знала ее, страдала неизлечимой болезнью, что было особенно печально, когда смотрел на ее красоту.
Как-то раз он за кулисами начал ухаживать, по обыкновению, за той женщиной, которая стояла рядом с ним. На этот раз это была юная тогда Дуня Турчанинова, которую он буквально чуть не до слез довел своими приставаниями. Она не выдержала и, вспыхнув, сказала ему:
– - Как вам не стыдно, Ф.П., ведь это же пошло...
Он вдруг устыдился ее великолепных, с молодым гневом и недоумением смотревших на него глаз и ответил:
– - Ну, не сердитесь, не сердитесь, деточка... Не буду больше -- и пойду играть для вас.
И пошел играть -- играл что-то Шекспира, -- и сыграл свою сцену так, что действительно довел ее до слез, на этот раз слез чистейшего восхищения...
Горев красив был умопомрачительно той красотой, которую видишь на классических картинах и встречаешь в античной скульптуре, -- красотой, которая требует пурпурных плащей, золотых лат и лавровых венцов. К нему особенно не шли котелки, пиджаки и сигары: он был для современности слишком "декоративен", вроде как если бы Венеру Милосскую одеть в модное платье и затянуть в корсет. Получалось что-то противоестественное. Эта его красота в соединении с талантом, конечно, вызывала частые увлечения. Но настоящей любви он, этот художник любви, и не знал, и не внушал. Ухаживал он буквально за всякой женщиной, попадавшейся ему на дороге. Не избегла общей участи и я, но он очень добродушно отнесся к тому, что я вышутила его, хотя он и мне пробовал говорить свою излюбленную фразу: "Если вы полюбите меня -- вы из меня человека сделаете!" К слову сказать, он только повторял весьма ходкую в те времена формулу, на которую было принято ловить доверчивые души: обыкновенно мужчины уверяли женщин, что они гибнут и что только любовь данной женщины может их спасти. "Спасать" мужчин было в моде, и сколько несчастных наивных девушек попались на эту удочку и, добросовестно взявшись за "спасение" какого-нибудь ничтожества, губили собственную жизнь.
В год, когда была написана "Летняя картинка", Горев уговорил меня, хоть я и решила уйти из театра, поехать с ним на прощание в поездку -- в Нижний. Там мне предстояло переиграть много ролей и начать с "Летней картинки", где он играл свою роль, а я -- Шурочки. В сцене объяснения в любви, где по пьесе полагается "страстный поцелуй" (к слову сказать, вычеркнутый целомудренным цензором, но тем не менее на сцене выполнявшийся), Горев эту ремарку принял к сведению и, когда кончилась сцена, успел шепнуть мне: "А вот все-таки поцеловал!" Я не могла даже рассердиться на него, потому что в это время -- как оказалось позже -- у меня было 40R температуры и начиналось что-то вроде тифа. Так я проболела всю поездку и больной вернулась в Москву; и должна сказать, что он совсем забыл свои ухаживания
Вот какова была его жизнь, по его собственным рассказам. Маленьким мальчиком он еще жил в сравнительном достатке. У него даже был гувернер -- любопытная личность: бывший актер Александрийского театра, уволенный за пьянство. Некий Прохоров. Этот Прохоров ни более ни менее как получил бессмертие благодаря Гоголю. Когда на александрийской сцене репетировали "Ревизора", Прохоров должен был играть маленькую роль помощника пристава в 5-м явлении. Когда дело доходило до его выхода, помощник режиссера обыкновенно на вопрос режиссера: "А где Прохоров?" -- отвечал: "Прохоров пьян". (Он вытрезвлялся всегда под сценой, в так называемой "трубной".) Присутствовавшему на репетициях Гоголю это так понравилось, что он вычеркнул всю роль помощника пристава и вместо нее написал и ныне звучащие со сцены слова в роли частного пристава: "А Прохоров пьян?" И ответ городового: "Пьян!"
Вот этот самый Прохоров, спившись окончательно, попал какими-то судьбами в Харьков и поступил в семью Горева, где он его с 7 до 11 лет учил языкам, а больше с пьяными слезами декламировал ему всякие монологи и уверял его, что в нем погибает великий артист! Эти странные уроки заронили в талантливого мальчика страстную любовь к сцене, а посещения с Прохоровым театра довершили это. Но, когда ему минуло 11 лет, семья разорилась, и его отдали "мальчиком" в модный магазин. Там его нещадно драли за страсть к театру, и он бежал оттуда. Скоро он остался круглым сиротой и пробивался, как умел: поступил в типографию, где вертел колесо машины, -- электрических тогда еще не было и в помине. Потом удалось ему найти службу в фотографии. Но и оттуда его выгнали. Это было в Таганроге, ему было 17 лет. Недолго думая, он пошел в грузчики и таскал мешки с мукой на пароходе, за что получал 50 копеек в день. "И ел, и спал гораздо лучше, чем теперь..." -- прибавил он, рассказывая это.
Заработав кое-что, он отправился в Харьков, и там, наконец, его мечта исполнилась: красавца мальчика заметил Дюков -- и взял его в театр... на 10 рублей в месяц. От него он перешел к антрепренеру Кандаурову, где он уже получал 20 рублей: 10 -- как актер, 5 -- за исполнение обязанностей помощника режиссера и 5 -- за бутафорскую работу. Жил он на эти деньги, на которые и одеться для сцены было нужно, так: например, в Харькове устроился за городом, снимая в разрушенном доме комнату за два рубля в месяц. С ним была компания: еще один молодой актер, два студента и один отставной полковник (кажется, негласно подрабатывавший милостыней). Театральный сторож снимал весь этот дом за 4 р. Этот домишко стоял против университетского сада, где в то время был пустырь, поросший травой и деревьями. Постелью жильцам служила солома. Но в середине зимы последняя комната этого домишки окончательно разрушилась, и компания разошлась. Гореву пришлось после театра ходить по трактирам, делая вид, что он "дожидается" товарища, и выслушивать просьбы о выходе. Так проходило время до четырех часов утра, когда начиналась заутреня в монастыре, где можно было погреться и отдохнуть перед архиерейской усыпальницей часов до восьми. Когда после сезона он отправился в Екатеринослав, всего капитала у него было 2 рубля, не считая яркого таланта и обаятельной красоты... Ехал он с почтовыми или с "обратными" за пятачок, слезая за версту до станции, чтобы во время перепряжки, не показываясь на станции, забежать вперед и ждать лошадей для дальнейшего пути.
В Екатеринославе ему повезло. Туда приехал известный впоследствии опереточный артист Родон, тогда игравший первых любовников, и должен был играть только что появившуюся пьесу Островского "Доходное место". И вдруг Родон заболел. Горев чуть не на коленях вымолил у Кандаурова дать ему сыграть вместо Родона... Этот спектакль был настоящим триумфом для юного артиста. Публика устроила ему овацию, а Кандауров пришел к нему за кулисы и поздравил его с переходом на первые роли и с окладом в 75 рублей в месяц. Вот это и было началом карьеры Горева... Лет шесть спустя, когда он уже пользовался большой известностью в провинции, его выписали в Петербург на александрийскую сцену. Он дебютировал в "Доходном месте", "Мишуре" и "Блуждающих огнях", где он замечательно играл Макса Холмина. Но принят он не был. Впрочем, один актер александрийской сцены так объяснял, почему его не приняли: