Дни ожиданий
Шрифт:
Кергитваль год уже не видела своего сына Куны, она говорит, что я похож на него, и просит рассказать о нем, ведь он мой друг и месяц назад мы вместе пурговали за Островами Серых Гусей.
А я вспоминаю, как в последний мой приезд на материк мама так же гладила меня по голове и просила рассказать о моих чукотских друзьях, а отец сидел за пианино и наигрывал старые джазовые мелодии. Мама жаловалась, что все дети как дети, а я вот болтаюсь по свету, и нет у меня своего угла.
Кергитваль вздыхает, говорит, что пора бы и Куны приехать, у всех дети как дети, а ее беспутный ищет
Дочь Кергитваль Машенька приносит чай, мясо на деревянном подносе и приглашает ужинать. Машеньке восемнадцать лет, она всю жизнь провела на ванкаремском побережье и только этой осенью пойдет в пятый класс.
Я смотрю на часы. Там, на материке, наверное, из школы вернулась моя сестренка с полным портфелем двоек. На уроках она пишет стихи или сочиняет музыку, и: с математикой у нее нелады.
Мне хорошо в избушке Кергитваль. Здесь мои друзья. Чтобы заехать к ним, я сделал крюк в двести километров. Шеф об этом не узнает, потому что собаки — не самолет, и можно ехать куда хочешь, даже если командировка кончилась. Она кончилась уже месяц назад, но у меня много друзей, и я обещал еще в прошлом году, что приеду. И Витя Гольцев сказал, что надо ехать, раз обещал.
Ему самому ехать не очень хотелось, но поехал он из-за меня. А где-то там, откуда мы приехали, его ждала женщина, и он спешил к ней, хотя Кергитваль и Утоюка ему тоже хотелось бы увидеть.
Он гнал собак терпеливо и молча.
— Ничего, — говорил я ему, — все еще впереди, какие твои годы!
С Витей мы живем вместе, у нас общее хозяйство, общие книги и собаки, вот только иногда приходит блондинка, командует в доме, приводит в порядок этажерочки-фужерочки, и мы сидим молча, и становится скучно, и когда она уходит, мы снова все ставим на свои места.
Сейчас Витя помогает Машеньке хозяйничать. И чтобы не пропадало время, натаскивает ее по математике.
— У каюра Утоюка было восемь собак, — говорит он. — Двух он накормил, а одна убежала. Сколько осталось?
— Пять, — лихо отвечает Маша.
Мы все хохочем. Машенька смущается. Потом думает и начинает смеяться вместе с нами.
— Если одна убежала, осталось семь, — ехидно говорит Утоюк, и в глазах его светится торжество. Утоюк включает приемник сильнее, и мы садимся за чай. Старикам кажется, что я здесь, в тундре, с самого дня рождения, так давно они меня знают, и они просят рассказать, где же я был раньше, где мои старики. Я рассказываю о Татарии, а Витя подзаводит Машу, говорит, что мой дед работал «чингисханом».
Жарко. Кергитваль снимает кухлянку, и я не могу не улыбаться. На ней тельняшка. Она берет в руки нож, режет мясо, и Витька оглушительно хохочет, когда Кергитваль засучивает рукава.
— Ты капитан нашего пиратского брига, — говорит он старухе.
— Капитан, капитан, — смеется Утоюк.
Эту тельняшку в прошлом году Витька подарил Утоюку. Осенью в бухте были моржи, но Утоюк простудился и потерял голос. Виктор стал вместо старика кричать, подражая хрюканью моржей, и шесть животных вылезло на берег. Утоюк убил всех. Мы вспоминаем этот случай, а Витя и Утоюк начинают по очереди подражать моржам, соревноваться, у кого получится лучше.
— У
Пять ночей мы провели в этой избушке, завтра уезжать. Мы с Утоюком ходили в океан, ставили в лунках сети на нерпу. Кергитваль и Машенька починили нам меховую одежду, сшили новые чижи…
Уезжать всегда грустно.
Виктор достает плоскую флягу, там ром, настоянный на смородине, наш неприкосновенный запас. Мы пьем его с чаем — за дорогу, за погоду, за удачу. Машенька и старики сидят тихие, молчаливые.
И ложимся спать мы рано: завтра надо вставать с рассветом.
В изголовье у нас керосиновая лампа, Витя читает, старик спит. Машенька делает мне знак рукой. Я встаю, перешагиваю через Виктора, потом через старика и иду к лежанке, сажусь на пол, у изголовья женщин. Кергитваль спит, и мы разговариваем шепотом.
— Правда? — спрашивает она.
— Да, — киваю я. — Надо уезжать.
— Правда?
— Да, — киваю я.
Я понимаю ее. Не скоро еще гости будут в этой избушке. Трудно человеку, если он знает хоть немного другую жизнь, жизнь поселка, жить в восемнадцать лет на безлюдном побережье.
Но стариков нельзя оставлять, а Куны приедет неизвестно когда. Я говорю ей, что дал Куны адрес моих родителей, и когда он приедет на материк, то остановится у них.
— Хорошо, — говорит она. И молчит.
Я смотрю на Машеньку и чувствую, физически чувствую, какая сейчас ночь. Морозная и безветренная. Луна хороводит со звездами, и звезды, вышедшие из игры, падают туда, за торосы, а торосы в океане отбрасывают длинные тени, и кажется, что если подует ветер, то тени заколышутся и торосы придут в движение. Я боюсь таких ночей, мне всегда тревожно.
Машенька обнимает меня, притягивает и целует в щеку, целует неумело и испуганно. Я глажу ее по щеке, на ресницах у нее слезы. Я не знаю, что ей сказать. Витя кашляет, переворачивает страницу и убавляет в лампе фитиль.
Она что-то шепчет мне на ухо, я почти не слышу что, только чувствую, какая сегодня тревожная ночь.
Мне не по себе, я не знаю, когда еще воспользуюсь гостеприимством этих добрых людей, теплом этой избушки. Я не знаю, когда снова увижу Машеньку, мне больно терять все сразу вдруг. Я не знаю, где и когда память об этом береге будет согревать меня. Наверное, всегда. Я беру ее косы, сворачиваю их в жгут и кладу ей под щеку. Она тихо смеется.
— У каюра Утоюка было восемь собак, — шепчу я. — Двух он накормил, а одна убежала. Сколько осталось?
— Семь, — серьезно, по-детски вздыхает Машенька. И закрывает глаза.
— Спи. Спокойной ночи. Да?
Провожали нас старик и Кергитваль. Я видел, как Кергитваль тайком сунула в мой рюкзак весь запас костного оленьего мозга, она знала, что это лакомство я люблю. Она стояла на пороге, смешная и трогательная в своей тельняшке, потом прижалась щекой к моему плечу и что-то быстро-быстро говорила по-чукотски и вытирала глаза.